Невидимый город
Шрифт:
– Да отцепись ты наконец!
Радка все же выкрутилась из рук Десси, побежала вперед к опушке леса – и вдруг замерла.
Это был не пожар. Это было пожарище.
В небо вздымалось не меньше дюжины черных столбов. Дурными голосами орали очумевшие кошки. Жалобно мычала и блеяла скотина. А в клубах дыма с веселым гиканьем носились, посверкивая шлемами, всадники.
Радка обернулась и снова одними глазами спросила: «Что делать?» Десси указала ей на корни поваленной ели. Радка послушно скользнула в ухоронку.
«Соображает все-таки что-то, спасибо Шеламу, соображает!»
Десси подобрала
Взяла чуть вправо – туда, где лес подходил к самой дороге.
Скользнула в придорожную канаву и поползла на четвереньках по сухой грязи. Знала, что рискует по-глупому, но сейчас ей позарез нужно увидеть герб на щите или вымпел – хоть что-нибудь, что сказало бы, откуда взялись поджигатели.
По счастью, им дела не было до леса и до канав, они сгоняли на площадь деревенский люд.
И Десси увидела все, что ей хотелось.
На алебардах всадников развевались тонкие темно-зеленые лоскуты. Да и вооружение Десси без труда признала и закусила губу от бессильной ярости.
Родовой цвет Кельдингов.
Королевские войска.
Радка так и сидела за елкой, зажав ладонями рот, и тихонько раскачивалась из стороны в сторону. Десси плюхнулась рядом и принялась растирать затекшие ноги.
– Не бойся, – сказала она сестре. – Это наши.
– Ваши?
– Да нет, наши. Наши общие.
Получился в своем роде шедевр – уложить все грязные ругательства, которые вертелись у нее под языком в два слова: «наши общие».
Ибо Шелам не терпит ругани. Вернее, иногда принимает ее слишком близко к сердцу. И Десси вовсе не улыбалось выпустить орду ублюдков, которых она мысленно поминала, гулять по Королевству. Здесь и без того полно неприятностей.
Одна беда – Радка ничего не поняла. Пришлось объяснять в том же духе: два пристойных слова вместо двадцати двух проклятий.
– Это… королевские солдаты. Они… продули войну. Теперь эти… вояки отступают к столице и жгут все на своем пути. Чтобы чужане не могли здесь кормиться, понимаешь?
– А наши? Отец с мамой?
– Ничего с ними не случится. Сгонят в города, чего-нибудь дадут на прокормление. К осаде будут готовиться.
«Славная девочка, – похвалила себя Десси мысленно, будто норовистую кобылку. – Славная девочка и совсем не кусается, правда?»
Но Радка в мгновенье ока разрушила с таким трудом обретенное спокойствие.
Она встала на ноги, отряхнула юбку и решительно сказала:
– Десс, ты поможешь?
– Это как?
– Что – как? Освободишь наших?
– От кого?
– От солдат. У нас вольная деревня, они права не имеют дома жечь.
– Умница! Ты что, головкой стукнулась? Солдаты в своем праве. Они вашей деревне еще благодеяние оказали – от чужан защитили.
– Все равно, – сказала Радка, глотая слезы, и Десси вдруг явственно услышала голос Оды; та тоже всю жизнь искала справедливости, а находила один пшик. – Чужане – враги, но если эти дома жгут, так они тоже – враги. А если ты из крепости, ты должна нас защищать.
– Еще чего! Знаешь, сколько те же солдаты за мою голову получат?
– Если не поможешь, значит, ты тоже…
– Тоже – кто? Договаривай, коли начала.
– Ты ж сама сказала – в лесу нельзя.
– Тьфу! Чтоб мне в другой раз грибом родиться! У грибов родичей не бывает. Ну что я сделаю, а? Как по-твоему?
– Не знаю, – сказала Радка. – Ты шеламка
– Нет, надо же! – Десси топнула ногой. – Вот пристала, как кобель к сучке! Ладно, пошли. Сделать ничего не сделаю, так хоть от обузы избавлюсь. Давай, поторапливайся.
Солнце вдруг погасло. Все вокруг подернулось серой пеленой. С севера наползала туча – неровная, темная, будто грязная нечесаная шерсть.
Прошло немало времени, прежде чем он научился удерживать в памяти хотя бы несколько мгновений, стал вспоминать, хоть и ненадолго, какие-то слова, чаще простые, ничего не значащие, вроде: дерево, трава, ветер. Другие слова жглись, просто плевались болью, и его разум тут же отскакивал в сторону, вновь прятался в спасительную холодную дымку беспамятства. И вновь единственным, что он осознавал, были щекотная земля и хвоинки под подушечками лап, разноголосый хор запахов, блаженное ощущение, с которым голодный желудок расслаблялся, встречая теплые, истекающие ароматной кровью куски мяса. И даже когда однажды темной ночью память погнала его из надежного лесного укрытия на дорогу, – и тогда он сумел спрятаться внутри своей головы и знать не знал, где был, что делал и почему. Правда, иногда хитрые воспоминания приходили без всяких слов: болью, холодом, огнем. И он плакал ночь напролет, подняв морду к искрящемуся в небе поясу звезд.
Но в первый раз он полностью осознал себя, когда его уши наполнились вдруг непривычным гвалтом. Он лежал в кустах, устроив морду на лапах, переваривал очередную беспечную тетерку. (Потом, уже спустя долгое время, он удивлялся, почему сумел так долго протянуть в лесу, он, такой беспомощный в прежней своей жизни, и понял, как неусыпно и заботливо кто-то хранил его.) Итак, он подремывал, а они гарцевали среди сосен всего в какой-нибудь дюжине шагов от него: молодые, яркие, крикливые, слепые и глухие ко всему вне них. И он вспомнил три слова: «дворяне» и «золотая молодежь». Тот, кто (где? когда? – нет, об этом нельзя думать – больно) произносил эти слова, – произносил их презрительно. Отчего? Что еще тогда было сказано? «Их руками можно делать что угодно, они все равно никогда не догадаются, что сделали». Почему-то сейчас это стало очень важно. Потом он увидел (вернее, понял, что видит) нервных чистокровных коней (они-то прекрасно чуяли, что он близко, и вот-вот готовы были взбеситься), увидел длинные нарядные луки, крапчатые перья на торчащих из колчанов стрелах (его рассудок в сумасшедшей гонке выплевывал из себя все новые забытые слова), длинные кинжалы в дорогих ножнах у пояса. Он вспомнил: «охота» (с этим оказалась почему-то связаны обида и зависть), потом «оружие» (и тут его резануло такой ослепительной болью, что бедный разум вновь бросился наутек, но он, сам не понимая, как и зачем, сумел его удержать).
Потом, много-много дней спустя, он понял, что именно это было самым отважным, самым трудным, самым главным поступком в его жизни. Именно тогда он по-настоящему родился заново. Он, прежний, всегда думал лишь о том, как половчее убежать, спрятаться, затаиться, не выдать себя настоящего никому. Но теперь (сам ли или вновь благодаря чьей-то помощи – на этот вопрос он так и не нашел никогда ответа) дрожащий в кустах беглец сквозь самые немыслимые страх и боль заставил себя понять: