Невыдуманная и плохая
Шрифт:
— Сильный очень человек — наша Лелька, — перебирая какие-то рукописи, и перекладывая их с места на место, говорила Эдна Родионовна, пока Леля спала на кожаном диване в соседней аудитории.
Но Лёля не сильная. Она много молчит, потому что устала обороняться от неудач, не жалуется и всех хвалит, не глядя в глаза, потому что закомплексована и озлоблена, и хочет казаться хорошей.
Так же, как и сама Эдна Родионовна.
Мы с Ольгой учились в одной школе-лицее, в очень гордой школе, достаточно уважающей себя, чтобы при ней действовали несколько студий, включая живописную. Леля была на год младше меня, но мы оказались в одном живописном потоке и бок о бок рисовали акварелью, тушью и маслом скучные натюрморты. Леле хотелось меньше бывать дома, а мне — побольше общаться. Туда-то однажды и нагрянула Эдна Родионовна в целях агитации новооткрытой литературной студии.
Мне здесь также одиноко, как и везде, и кислота уже предательски вылита в зрачки. Но десять метров студийного кабинета, заваленного творческим хламом, неуместно освящен сотней ватт и притворяется, что отогревает. Поэтому я постоянно сюда прихожу вечерами — за ваттами, за общением, за признанием, пусть даже всё это попахивает казенностью, бумагой и неправдой.
В дверях показывается долговязая фигура Женьки. Сзади он- в джинсиках и свитере- похож на пацана, он сутул и моложав. Седина сразу не бросается в глаза. Но в анфас он уже отмечен пропитой стариковкостью (так как от него, пахнет от любого непьющего дедушки- но к этому запаху пикантно примешана водка). Он полагает, что улыбка его обворожительна, и постоянно лыбится, как и сейчас:
— Ах и фигура у Свиридовой…
Свиридова это я.
Я пытаюсь улыбнуться игриво. Я еще не умею кокетничать.
— А Наночка где?
— В кладовку пошла за чашками.
— Чаёвничать вздумали девочки?
Вваливается Нана- вваливается очень деловито, нагруженная посудой. Ее маленькое коротенькое тело шагает под Маяковского. Небрежно завитая головка выкрашена хной.
На Женю не смотрит, но лицо ее уже заиграло собственническим удовольствием.
— Иди уже… — бросает она, обращаясь к нему. Это звучит почти нежно, обнаруживая и кошачью привязанность, и власть. Когда-то в молодости он ее не любил, и теперь всячески заглаживает свою вину.
А на самом деле, все алкоголики лебезят перед свои женами, когда все страсти уже отгорели и остались только общие кастрюли.
— Нанюш, завтра канцелярию привозим.
По правде, он заведует вообще всеми земными делами студии, оставляя нам возможность углубиться в лирику.
Мне вдруг становится очень уютно в обществе этих милых супругов.
— А представляете, Эдна Родионовна… — начинаю я.
— Сейчас…Ага, слушаю.
— Три месяца у меня уже кризис. Не пишется совсем.
— У каждого поэта был такой период, например, Гиппиус…
Но я ее уже не слушаю. Она выступает перед собой.
Четвертая строфа
Обычно на омут случайно натыкаются и наступают в него. Но иногда омут сам подкрадывается к твоим ногам, и тогда уже не думай о сохранности резиновых сапог, вынимай из них ноги и беги. Не думай о сохранности нескольких лет жизни, вынимай из них весь свой век, и не жалей что пришлось бесцельно потратить время.
… Наступило еще одно лето, школа и студии закрылись. Мне предстояли последние летние школьные каникулы. А к Женьке из Омска приехал поступать в столичный институт только что закончивший школу сын Антон, от первого брака. И поскольку Женька до сих пор лелеял неостывшую нежность к бывшей жене, то и сына боготворил и готов был положить к его ногам всю Москву.
Когда мы решили всем скопом съездить к ним с Эдной на дачу — поесть шашлыки и покрутить свои подростковые амурчики — без того чтобы отвлекаться на поэзию с ее буримешками — Антон тоже был там.
Стоял хороший солнечный день, припекало. Витька
Продвигаясь вдоль цветника, мы достигли террасы, и сразу- без того чтобы даже представиться друг другу, как-то непринужденно и по-свойски стали все втроем прикалываться над окружающими.
Так я познакомилась с Антоном, со своей личной, игрушечной бездной.
Тебя, конечно, может уколоть ревность. Но не странно ли, в самом деле, когда море, в которое не брезгует каждый вечер окунаться солнце, ревнует к омуту, который умеет глотать только лягушек и чужие судьбы.
Всего мы встречались с ним почти шесть месяцев, и один был похож на другой и они смешались в один вонючий кокон.
Я звонила ему и просила приехать. По-правде сказать, он тоже звонил. Не знаю, зачем. Иногда мы часами говорили по телефону, и это было даже лучшего личной встречи, на которой так настаивало мое существо.
Я стерегла телефон, и мои глаза могли в течение часа скакать по нужным цифрам, а потом я не выдерживала и набирала их пальцами. И он приезжал, иногда на весь день, иногда в час ночи, чтобы уехать рано утром. Я звонила и врала, что мне нечего есть, я давила на жалость, на все что угодно, лишь бы он приехал. Он приезжал с пачкой котлет и пакетом сока, а я не могла смотреть на еду. Как легко написать «Вся моя жизнь», настолько легко, что многие романисты этим злоупотребляют. Но мало кто действительно знает, что стоит за фразой: Вся моя жизнь. Вся. Вся моя жизнь была сосредоточена на этой болезненной страсти. Когда ожидание кончалось, и раздавался звонок в дверь, я — накрашенная, одетая и причесанная час назад — бежала открывать, и в эти короткие секунды меня обдавало облегчение этого разрешившегося ожидания. А когда он заходил, я начинала страдать, чтобы страдать вплоть до его ухода. Это делало нашу связь бессмысленной и даже несуразной, но мне было все равно. Что-то внутри раскалывалось, когда он снимал пальто, что-то ело мое нутро, когда он садился в кресло, и жгло по живому, когда начиналось наше «общение»- от океана молчания к островкам редких его ответов. Вот так — от ожидания к страданию и обратно — прожила я те три года. Прожила, как выживают, выжала, как выжимают рваную тряпку после стирки, на совесть, до последней капли, и непонятно, зачем ее вообще стирали, тратили порошок и силы, а не выбросили на помойку.
В одну из тех зим мы с ним пошли на какое-то кино, и по лицу моросили бусины противного полувесеннего снега. Это, пожалуй, единственная наша совместная вылазка в свет, которая приходит мне на память. Мы встретились в метро, он подошел ко мне, как чужой, и сказал: «Ты слишком сильно напудрилась». Это всё что он сказал мне, всё остальное говорила я. Он с напускной увлеченностью смотрел дурацкий фильм, игнорируя мои комментарии, он никак не реагировал, если я клала голову ему на плечо — так можно обнять манекена в магазине. После кино я что-то щебетала, неусыпно наблюдая за его реакцией. А он иногда улыбался в ответ, как всегда глядя куда-то в сторону, но для меня это было знАком высшего благоволения, я ликовала, ведь он улыбался — мне. В глаза он мне смотрел только, только во время секса.