Нежелательная
Шрифт:
За моей соседкой пришли до обеда, вещей у нее с собой не было, в изолятор Настя попала неожиданно для самой себя. Я осталась одна, продолжая прислушиваться к шагам в коридоре. За мной пришли после обеда. Дверь загромыхала, и в камеру вошли двое с криком: «Шевченко, на выводку!» Что такое выводка? Кто придумал такое слово? Я хочу на выход, вы ошиблись со своей выводкой. Почему не с вещами? Я собрала свою красную сумку еще утром. «Вещи не надо, ты все равно сюда вернешься», – отвечают мне спокойно и холодно. Ну уж нет, я возьму сумку с собой. На меня смотрели с удивлением или, скорее, с недоумением. Зачем я сопротивляюсь? Я намертво вцепилась в красную сумку. Забирать ее силой не стали. Мы с сумкой отправились к выходу. Моей задачей стало найти зеркало и проверить, не испугаю ли своим внешним видом детей и маму, а также вернуть наконец-то свой лифчик. В коридоре меня ждал конвой, на просьбу отдать мне бюстгальтер они отреагировали смехом. Что ж, одним унижением больше, одним меньше. Повели меня быстрым шагом в автозак с клеткой внутри. У входа я притормозила и потребовала еще более нелепую для конвоя вещь – посмотреть на себя
Я была очень рада своему отражению в боковом зеркале автозака. Вот она я, вот небо, пусть даже на пару мгновений. Суд назначили на 16:00, мы выехали из изолятора заранее, наверное, потому что арестантам полагается долго ждать везде: в автозаке, в камере, в суде и т.д. Настроение у конвоиров было приподнятое, они шутили и расспрашивали, зачем мне лифчик и зеркало. Я объяснила, что на заседании в суде могут быть мои друзья и журналисты и надо выглядеть достойно. Одной этой фразой, сидя в темноте за решеткой маленькой камеры автозака, я вызвала неподдельный интерес. Спросили про статью, я назвала только номер. Недоумение в ответ. Неужели каннибализм? Какая-то редкая статья. «Политическая», – пояснила я, и разговоры утихли.
В Ленинском суде я была много раз, приходила поддерживать ребят, но с заднего входа заходила в здание суда впервые. Я попросила конвой вести меня в суд как можно медленнее, дышала полной грудью морозным воздухом. Идти от автозака до двери было шагов пять, но, казалось, мои конвоиры меня услышали и шли со мной эти пять шагов насколько возможно медленно. Я задрала голову вверх, чтобы посмотреть на небо. Снежинки падали на лицо. Это мгновение как в slow motion. Я старалась все запомнить, особенно темно-синий цвет неба в тот день. В здании суда меня сразу повели по узкой лестнице в подвалы, о существовании которых я раньше и не подозревала. Я всегда считала, что подсудимых доставляют в суд сразу из автозака, но внизу оказались тюремные камеры. Меня заперли в одной из них, размером метр на метр, стены все так же исписаны именами, датами и «Прости меня, мама». Я укуталась в пуховик, он по-прежнему пах мной и домом, и принялась читать арестантские приветы на грязно-голубых стенах. У конвоя началась какая-то суматоха, им постоянно звонили и что-то орали в трубку. Начальство требует усиления. Конвоир с виноватым видом встал напротив моей камеры: начальники приказали не сводить с меня глаз. Через минуту снова звонок – и вот меня выводят из камеры и переводят в другую, совсем крохотную, где можно только встать и сесть, но ни одного шага сделать уже не получится. Объяснили тем, что меня попросили посадить возле видеокамеры. Конвоир по-прежнему стоял у решетки. Теперь я действительно почувствовала себя Ганнибалом Лектором. Казалось, даже конвой недоумевал, потому что с виду я больше похожа на одуванчик – пышные белые волосы, белый мех на светлой куртке, наивный взгляд.
Домашний арест, который казался тогда спасением, отдалялся от меня со скоростью света. Сотрудник, стоявший возле камеры, сказал, что такого «кипеша» в суде давно не было, и я точно уеду отсюда обратно в изолятор, ни на что другое надеяться не стоит. Все это было одновременно так унизительно и страшно, что все тело налилось свинцом, и, даже если было бы место, ходить по камере я бы уже не смогла. Так я просидела долго, заседание откладывали, просила воды, не давали. Неужели я больше не увижу детей? Как они будут без меня? Как Алина будет без меня? Ужас, сырой и холодный, как моя тесная камера. Заболела голова, а конвоир все повторял, что точно не домашний арест.
***
Жизнь продолжалась, я меняла работу, место жительства, родила сына, рассталась с мужем. К Алине ездили сначала с мужем, мамой и Владой, потом с мамой, Владой и Мишей. Если Влада сестру знала с рождения и все понимала, то маленькому Мише каждый раз приходилось объяснять, что сестра болеет, это надолго, она не может жить с нами. Мне не раз говорили: «Алина – это твой крест на всю жизнь. Не надо больше рожать детей, надо посвятить себя Алине». Но, обняв Владу с Мишей, я эти мысли отметаю.
Мы ездили в интернат раз в три месяца – такое негласное правило установили. Иногда получалось реже, когда Миша только родился, например, или в интернате был карантин, а иногда чаще – когда Алина болела или надо было привезти лекарства. Болеть в последнее время Алина стала много, и это всегда было связано с легкими. Каждый раз нас отправляли в больницу города Шахты. Долго мы там не задерживались, быстро поправлялись. Потом я покупала нужные лекарства, и Алина снова уезжала в интернат. Я всегда была с ней в больнице, но не всегда получалось там оставаться надолго, поэтому нанимала сиделок из персонала той же больницы. Это были женщины с трудной судьбой, для которых каждая копейка была на счету, но все они относились к Алине с теплом и заботой.
Мы со всеми из них подолгу говорили. Первая со слезами рассказывала о внучке с ДЦП, которая умерла в 16 лет. Девочка была тяжелой, за ней ухаживал дед, он очень ее любил. Денег не хватало не то что на лечение, даже на еду, и женщина рада была подзаработать, заботясь об Алине. С другой нашей сиделкой случилось несчастье. Мы приехали с Владой в больницу утром, привезли каши, памперсы, лекарства Алине. В ночь перед нашим приездом у сиделки погиб в автокатастрофе сын. Весь персонал больницы горевал, главный врач суетилась, собирала деньги на похороны. Мы весь день тихонько сидели в палате с Алиной, она шла на поправку. Мне казалось, что, как только я приезжаю, ей становится лучше. Я держала
8
По ступенькам вверх меня повели в суд. На минуту конвоиры остановились, толпясь в узком проходе, чтобы вполголоса проинструктировать о том, что, войдя в клетку в зале суда в наручниках, я потом должна повернуться спиной и протянуть руки в щель, чтобы наручники сняли. В клетке я остаюсь без наручников. Выхожу таким же способом: спиной к конвою – наручники – спуск в камеру подвала на время обдумывания решения судьей. Я послушно кивала, конвой мне казался такими же растерянным, как я. Спросили, не туго ли застегнуты наручники, не больно ли. От каждого слова заботы хотелось реветь. Наручники меня совсем не беспокоили. Когда меня повели по коридорам, я не узнавала ничего вокруг. Я была окружена шестью сотрудниками конвоя, а в лицо светила лампа телевизионной видеокамеры. Меня быстро провели в маленький зал, битком набитый знакомыми людьми, завели в душный стеклянный аквариум, я делала все по инструкции, как будто не в первый раз. Маленькую клетку конвоиры обступили со всех сторон, да и слава богу: вид у меня, наверное, ужасно потрепанный после двух суток в изоляторе. Рядом с клеткой стоял мой адвокат, больше всего я была рада видеть именно его. Напротив – следователь Толмачев и прокурор. Чтобы услышать, что говорит адвокат, я просунула лицо в щель стеклянной клетки. По его рекомендации мне предстояло рассказать о своих детях, подробно об Алине и ее диагнозе. В зале были друзья, журналисты, знакомые и просто любопытствующие. Я не могла представить, как я буду говорить о таком личном, о детях и их болезнях, во всеуслышание, под пристальным взглядом конвоиров. Но, чтобы снова увидеть детей, надо было пройти через это. Я спросила адвоката, чего будет требовать обвинение – СИЗО или домашнего ареста. Адвокат буднично ответил, что, конечно, домашнего ареста. Свинец из тела понемногу начал уходить.
Глаза привыкли, и я стала рассматривать людей вокруг. Улыбалась и махала рукой пришедшим меня поддержать, думая только об одном: не реветь. Бывают вещи, о которых тяжело говорить даже близкому человеку, а в суде уж тем более. Когда мне было 18, я попала в автомобильную аварию и долго лежала в больнице. После выписки я боялась ездить даже на трамвае так сильно, что мгновенно поднималась температура. Несколько лет после аварии я могла ездить с кем-то в машине, только вцепившись в дверную ручку и замирая на каждом повороте. Страх прошел только спустя год после получения собственных прав и небольшого опыта вождения. И мне много лет было сложно рассказывать об этой аварии, начинал дрожать голос, болела голова. Об истории с Алиной рассказывать еще сложнее. Это одна большая трагедия, с которой не свыкнуться никогда, и легче с годами не станет. Говорить о ее диагнозе, состоянии и его причинах я могла только с такими же мамами тяжелобольных детей и врачами, когда мы проходили курсы лечения. Поэтому знали об Алине только родственники, несколько моих подруг и коллег. А теперь я вынуждена все рассказывать посторонним людям, чтобы они меня пустили к дочери. Если мама и младшие дети, пусть не самые самостоятельные, со временем бы справились без меня, то Алина без меня не справится.
Говорила про детей я тихо: мешал ком в горле. Стоять в клетке и просить судью не страшно – это унизительно. Но со временем я поняла: унизительных положений нет, если сам не унизишься. Это очень непросто, но, мне кажется, у меня получилось не унижаться, хотя бы для того, чтобы не радовать лишний раз моих обвинителей.
***
Стоял жаркий летний день, мне 18, я вышла за мороженым в желтом топе и короткой черной юбке. Наш сосед с первого этажа недавно купил машину – белую тойоту. Они с семьей и друзьями провели весь день на природе, у речки. Вернувшись, поняли, что забыли какие-то вещи, позвали поехать с ними, прокатиться на новой машине. Делать мне было абсолютно нечего, я согласилась. Сосед за рулем, рядом наши друзья и я. Он ехал быстро и на первом же повороте на трассе не справился с управлением. Я помню все как в замедленной съемке: играет музыка из итальянского фильма, колеса отрываются от земли, и машина в воздухе наклоняется вправо. Мне страшно. Темнота. Следующий кадр – я лежу на земле, и надо мной голубое и чистое небо. Красиво. Прихожу в себя и резко встаю, отряхиваю пыльную одежду. Я босиком, обувь примерно в метре от меня. Удивляюсь, почему я так странно разулась. Ничего не помню. Потом вижу метрах в трех-пяти от меня машину, которая стоит на крыше. Кружится голова, больше не могу стоять. Меня поддерживает сосед, а друзья, раскачивая машину, переворачивают ее с крыши на колеса. Сыпется стекло, они смахивают его с сиденья и усаживают меня в машину. Резко включается итальянская песня, пугает меня. Меня спрашивают, что и где болит. Ничего не болит, просто кружится голова. Замечаю кровь на ногах, говорю, что, наверное, болят коленки. Очень долго ребята стоят на трассе и просят проезжающих отвезти меня в больницу – все отказываются. Я в крови, у остальных ни царапины. Кто-то все-таки решается отвезти меня в ближайший госпиталь. Никто не помнит, когда и как меня выкинуло из машины: лобовое стекло пошло паутиной, но осталось на месте. Я не была пристегнута. Крыша машины в том месте, где сидела я, вдавлена до пола. Пристегнутая я бы не выжила. Было ощущение, что меня вынесли и положили рядом с машиной на землю. Гематомы, перелом, ушибы и черепно-мозговую травму я лечила долго. Однажды в госпиталь пришел мужчина, сел напротив кровати и сказал: «Я – друг твоего папы. Он тебя ищет и очень хочет встретиться». Я вспомнила, что мне исполнилось 18, значит, папа не соврал.