Шрифт:
Физика непреходящего
Владимир Беляев – царскосел, и мифология места во многом определяет его самопонимание, акцентируя ирреальность пространства и смещенность культурных пластов: «Мой город – город-выдумка, город-памятник <…> и все его богатство лучшим образом обедняется, открывая возможность для повседневной детерриторизации, для переконструирования, создания своих пространств» [1] .
1
Беляев В. [Черновик «Нобелевской речи»] // http://www.pokolenie-debut.ru/nobel_speech/chernovik-nobelevskoy-rechi-vladimira-belyaeva_8543.
Закономерно,
2
«Анненский в немыслимом для себя окружении: на бесконечной советской войне и в раю-аду после нее» (Шубинский В. Раз-два-три, где четвертый // Беляев В. Именуемые стороны. М.: Русский Гулливер, 2013. С. 7).
3
«Намеренно оборванная линия Дельвиг – Фет – Введенский (в обход очевидного Ходасевича) намекает на общее предпочтение бокового, теневого культурного сюжета» (Кузьмин Д. «Полюса». Владимир Беляев – Ксения Чарыева //.
4
«Для Владимира Беляева ориентиром служит не только постакмеистическая традиция (в лице Михаила Айзенберга), но и традиция обэриутов вкупе с мировой психоаналитической мыслью» (Рымбу Г., Трабун Д. Петербургская поэзия //.
5
Генерозова Е. А может, и не нас вовсе //1112-elena-generozova-a-mozhet-i-ne-nas-vovse.html.
6
Формулы из рецензий Г. Рымбу и А. Порвина в «Хронике поэтического книгоиздания» журнала «Воздух» (2013. № 1-2) // http://www.litkarta.ru/projects/vozdukh/issues/2013-1-2/hronika/.
Тем примечательней, что герметическая поэтическая работа, ориентированная не столько на резонирование с другими голосами, сколько на обособление и инволюцию, хорошо вписана в поэтический контекст, доказательство чему – и публикации книг в разных поэтических сериях (2013, 2015) [7] , и широкое участие в фестивальном движении, и получение премии «Дебют», оцениваемой нередко как мейнстримная, оставляющая за бортом наиболее радикальные практики (2015).
Новая книга В. Беляева – репрезентативное избранное, включающее как уже публиковавшиеся, так и новые тексты. По нему вполне можно составить представление и о поэте, и о его времени, поскольку эти тексты несут в себе стихию общего и выражают универсальный опыт. Впрочем, даже сосредоточенное вслушивание не создает здесь ощущения разгаданности.
7
Беляев В. Именуемые стороны. М.: Русский Гулливер, 2013; Беляев В. Вроде сторожившего нас. New York: Ailuros Publishing, 2015.
Слово здесь возникает из обращенного к субъекту вызова или сложно формулируемого вопроса, из несоответствия явленного и сущностного: «окрестность ждала / сына, ключа, открытия». Герменевтическая «непрозрачность» обнаруживает вариативность привычных связей и смыслов, «фактурность» означивания, когда желание осваивает мир, «не попадая в разломы значений, / в мистический переплет, в зазубрины слов».
Истолкование смысловых разрывов с помощью метафор осязания заставляет и саму ситуацию вопрошания воспринимать в пространственном ключе – как появление «зазоров» в ткани бытия: «лес летает – гул стоит / будто воздух там разрыт». Этот «поиск дверей поезд дверей» делает очевидным пластичность «ландшафта», способного выворачиваться и растягиваться.
Способность ориентироваться в мире предполагает движение сквозь себя самого, «зазор для человека» и «окошко в теле» взаимно соотнесены: «тело открывается / дверь горит / огнь в очереди стоит». Возможность «прорасти сквозь себя» или натолкнуться на «стену внутри» не задана изначально и определяется степенью внутренней собранности, готовностью вслушиваться в мир.
Перспективы роста и самоизменения в стихах В. Беляева часто связаны с «гулом» и «светом». Звук связывает предметы, выявляет их сорасположенность и способность к резонансу: «гул собирает окрестность», «воскресенье – голос – птичий куст», «язык скрипов». Свет – «остролистый», «океанический», «реликтовый» – придает вещам ауру ирреальности: «свет начинается и распадается на стороны», «все равно я люблю этот свет беспредметный».
Возникновение «я» в точке созерцания, в архетипическом телесном опыте, «опыте воды и песка» определяется тем, что границы субъекта здесь прозрачны, а противопоставление «я» и «не-я» часто несущественно: «где образ человеческий теряется начинается что-то другое. / что-то такое мается, / не знает покоя / <…> / огонь как образ человеческий / на месте мест перемещается. / как будто человек предместье, / где прыгать-бегать запрещается». Человек как «книга, пахнущая животным», легко подпадает под гипнотическое воздействие природных стихий, которые изымают его из хода бытия, вымывая личностную память: «остановишься – останешься. длиться в колодезном позвякивании, в темно-синей взвеси над дальним ельником. как когда-то становился падающей водой, грудой воды на вырицкой плотине, гулким ледяным провалом, перемалывающими себя глыбами».
Субъектность, формируемая таким образом, задается полюсами «бессюжетности» и «вынужденности». «Вынужденность» связана со смыслопорождением и автодокументацией: «будто сам себе след, / будто стал себе вынужден», «бессюжетность» – с растворением в природных энергиях и ритмах: «если бы ты и правда существовал вне сюжета, / и твое существование измерялось бы только накатывающими волнами вечности, света и тьмы».
Зыбкость баланса этих полюсов ставит «честность» самоотчета на место любых твердых мнений: «стих – пастырь укромного леса, / откликается, находит слуховое окно, / говорит чуть слева – честно или не честно?» Эту «честность», однако, нужно уметь отличать от нарциссической «достоверности», от самозамыкания в готовом наборе ответов: «каждый осторожно празднует себя, / пока не появляются слова, /в которых нельзя затвориться». «Честность» связана с убежденностью в том, что готовность к самоизменению является условием сохранения творческой идентичности. Оттого поиск примет новизны, знаков, говорящих о необходимости сменить точку отсчета, имеет здесь особое значение. Жизнь «срывает старые печати», открывая зрению «расходящиеся круги отработавших смыслов, имен, действий», и задача состоит в том, чтобы найти пути «если не освобождения, то хотя бы побега».
В интерпретации этого «побега» стихи двух последних лет отчетливо противостоят более ранним по воссоздаваемой картине мира и набору образов-лейтмотивов. В более ранних текстах «новое» связано с редукцией предметных связей: «чтоб со дна шагов дозвонился телефон / надо больше зрения спинного»; в более поздних – с ослаблением связей человеческих: «холод заставил двигаться, / а воздух опустошает пространство, нажитое совместно».
Нельзя не отметить и смену семантических операторов: на место пары «гореть» / «истаивать» приходит пара «мерцать» / «перебегать». Первая оппозиция обозначает интенсивность и необратимость изменений: «истаивают» «слова» и «взоры», и «человек горит»; вторая указывает на прерывистость существования и ускользание от определений: «определенность сбоит в мерцании знака», и «перебегание» напрасно тщится «поймать взгляд зверя».
Разными оказываются и проекции субъектности: неготовности совпасть с предметом переживания: «не собраться уже и не стать / человеком, травой, полусветом» – противостоит нежелание стать пленником собственных объективаций: «стать мерцающим радио в общем не высказанном напряжении мира, перебегая и не становясь знаком-образом-вещью». Стремление «называться собой» опосредовано незнанием себя, «отделенностью от себя». В последних текстах книги часто звучит мотив отчуждения, «избытости прежних связей»: «трещины отчуждения – как трещины на фотокарточке, заполняют собой весь видимый воздух», космос «разбивает прежде не отчуждаемое». Общий мир разнимается на множество не пересекающихся траекторий: «никто ни с кем не встречается – здесь-там – проходя по касательной», и реальность заполняют «знаки/пыль/несостоявшихся соответствий».
Это значимая перемена, позволяющая отметить еще одно различие: органической целокупности природного мира противостоит в книге реальность зеркальная и фрагментированная. С одной стороны – «зеленый шар полудня, / где теплые волны сшивают цвета-вещи-растения», с другой – «дрожащий и зеркальный мир» «вошедшей в глаз крови», несущий в себе новую формулу красоты: «статический образ во время фазы глубокого сна».
Стремление «раздышать речи и дни» исподволь перестраивает интонацию и структуру текста; «речь на руинах», сохраняя в себе раздумчивость и сосредоточенность, расслаивается на трудно стыкуемые плоскости, приобретает алеаторический характер. Работа со «случайностью» текстовых фрагментов и «найденным» словом оказываются поисками смысла на грани его исчезновения, попыткой сохранить субъекта в акте означивания.