Ницше и нимфы
Шрифт:
Они с отчуждением и пренебрежением принимают эти ползущие массы букашек, называемых людьми.
Божье тело настолько подавляюще, что просто стоит за пределом восприятия этой массы букашек.
Разве только одиночка может внезапно очнуться и ощутить страх своего ничтожества, громадность этого бесконечно длящегося каменного склепа.
В Стендале пробуждался мистический страх перед архитектурой Рима.
Но и его охватывал трепет, когда он отрывал взгляд от рукописи на письменном столе, и перед ним, за окном, открывался почти на три четверти Рим, и на закате он видел последние лучи солнца сквозь окна купола собора Святого
И вскоре этот изумительный купол вырисовывался на чистом фоне оранжевых сумерек. Меня же потрясают голубые угли звезд — в провалах черной громады Колизея, наводящие на мысль, что вечный Рим не виноват в моих страданиях от хронического отравления прежней жизнью, и бегстве от сквозняков одиночества из каких-то глухих равнодушных отдушин. Удивительно, но я хожу один по закоулкам этого города, как будто прожил здесь жизнь.
Девицы, в надежде подцепить клиента, прогуливаются мимо поваленных колонн у виа Сакра — Священной дороги, при слабом свете фонарей уходящей вверх, в мрак, к арке Тита, к развалинам дворца Тиберия на Палатинском холме.
А я иду вниз, по улице Сан-Грегорио, мимо причудливо громоздящихся в полумраке фигурок на арке Константина — слева, и круто уходящих в небо развалин дворцов Домициана и Септимия Севера — справа.
Иду вниз, в странно влекущую и обнадеживающую тьму, пахнущую сырой свежестью обрызганных дождем деревьев и трав, в долину между холмами, где раскинулось древнее спортивное поле, Цирко Массимо, обросшее по краям диким кустарником.
Поднимаюсь к подножью Авентинского холма и замираю, потрясенный красно-бурым сумраком клубящихся в ночной подсветке колоссальных руин палатинских дворцов — бесконечным кладбищем, в котором целиком погребен некогда бессмертный Рим.
Пересекаю площадь Ромула и Рема, не отрывая завороженного взгляда от этого вечного кроваво-таинственного отсвета ночных руин — через огромное поле цирка Массимо.
Иду мимо гигантского многоэтажного лабиринта дворцов эпохи Юлиев, Флавиев, Северов, дворцов, прораставших один в другом, выраставших один из другого, павших под нашествием варваров, но в гибели своей воздвигших самим себе колоссальный монумент развалин, равного по величию которому нет в мире.
О, это варварски-хищное тщеславие победить смерть несоизмеримыми с человеческим рассудком каменными массами, жажда гигантизмом застраивающегося пространства вглубь, ввысь и вширь одолеть вечность и, главное, умение трезвым инженерным расчетом в сочетании с толщами травертина и кирпича, способными сопротивляться любым нападениям ветра и воды, добиться этой победы над временем.
Не учтен был лишь один фактор: тот самый человечек, который должен быть подавлен циклопическим величием.
Лишь ему, скапливающемуся муравьиными разъедающими массами, толкотней и толчением, дано разъять на груды бессмысленных несообразных вещей саму вечность.
Полутора часов мне хватит замкнуть это невероятное кольцо: подняться по изгибу дороги мимо колонн театра Марцелла времен императора Августа, увидеть справа над собой так по-домашнему нависшую Тарпейскую скалу, с которой в древности сбрасывали осужденных на казнь. Затем пересечь Капитолийскую площадь, слышать свои одинокие шаги по лестнице вниз, мимо Мамертинской тюрьмы, по Scala demonica, знаменитой лестнице стонов, на которой приговоренных к смерти милостиво оставляли умирать.
И вдруг, в этот момент и в этом месте, резкая
Все прошлое, как отрава — на всю оставшуюся жизнь. И выходит, что надо обрубить его, ибо нет шансов увидеть его в свете надежды. А будущего вообще нет. Единственно влекущее неким подобием радости, переживанием свободы — итальянское небо в проеме древней башни.
Но одолевает пронизывающий сквозняк одиночества из каких-то глухих и равнодушных пространств, и нет покрова, нет укутывающей тайны, и оголенность сводит с ума.
Или все окружающие меня с ума сошли. Раньше, каким бы ни было бытом, привычным рабством прикрывали некую мировую дыру, здесь же потеряли и это, лишились всякого прикола. Вот и, размывая их ветхие гримасничающие жизнью лица, открылась эта дыра, зияет: и дует из нее, обдавая могилой, смешивая прекрасное небо Рима с адом обнажившейся души, мешая сон с явью. Посреди, внезапно кажущейся вечной ночи Вечного города, замираю, прижавшись к холодной доисторической стене: слышу, как время посвистывает в щелях древних руин, превращая в пыль дни, годы, жизнь.
Прохладный апрельский день тысяча восемьсот восемьдесят второго года. Иду в собор Святого Петра, куда, по предположению Мальвиды, направились вдвоем — Пауль и Лу.
Такое странное стечение обстоятельств должно было меня насторожить, но я с легким сердцем направляюсь в столь обожаемый Стендалем собор, осененный гением Микельанджело и Брунеллески.
Конечно, где-то, в самой глубине души, гнездится страх — не совершаю ли я кощунство: уже не первый год во всеуслышание заявляя, что Бог умер, заявляюсь в его главную обитель.
В кафедральном мраке всегда слабый, как бы взвешенный в слуховых извилинах гул: голоса людей доносятся неразличимой и невыносимой исповедью, как сквозь слой воды. На миг пресекутся, оставляя пустоту, но через некоторое время возникают вновь, приближаются, усиливаются, словно кто-то медленно и скорбно дышит над ухом.
Нахлынувшая волна архитектуры выпархивает крыльями Ангелов из кафедрального мрака, из темени любой галереи, из-за любой каменной складки, и, вопреки желанию, возносит на скалу собора, на колокольню, и это кажется спасением в первый миг, когда, выброшенный из низин долгого рабства, ухватившись за шпиль колокольни, ждешь новой волны, которая с той же исчерпывающей полнотой понесет дальше и выше. Но в следующий миг оказывается, что воды ушли, как растаявший снег, обнаживший собор в сказке барона Мюнхгаузена, и ты висишь на колокольне, и спускаться по лестнице равносильно возвращению в прошлое, и остается одно — отдаться безумию мига.
На древнеримских склепах — изображение плоской чаши, патеры, с монетой Харону.
Я уже носился по Риму в поисках работ Леонардо, той его нежной, насыщенной тенями, меланхолии. Это ведь поиски собственного детства, так полно скрывающиеся за столь меланхолическим взглядом мальчика вслед Ангелу. Его я однажды увидел на картине неизвестного художника печально прикорнувшим на краю крыши обычного, но родного дома, напоминающего уголок детства в Рёкене.
А вокруг суетятся люди. Взгляды их устремлены в землю.