Ницше и нимфы
Шрифт:
Мне же эта моя Книга мерещится прекрасно изваянной колонной, извлеченной из грязи и наносов человеческой непотребности.
Мне надо было лишь наткнуться на нее во тьме моего прозябания, после того, как моя первая и последняя любовь меня предала и ушла, не оглянувшись.
Я пытаюсь отыскать ту первую вспышку, которая прожгла вход в это — охватившее меня, как пламя, добирающееся до костей, новое пространство ранее неведомой жизни, пронизанной гением разума и безумием чувств.
Я не просто писал Книгу.
Меня вознесло в новое, доселе
Недаром ведь речи Пророков преодолели тысячелетия, не потеряв своей свежести и силы.
О, я ощутил эту силу, пытаясь противостоять их Божественной мощи своим отрицанием Бога. Я жил в их пророческой стихии, иногда явственно чувствуя, что стоящая рядом, как Ангел с мечом, смерть отступает перед силой рождающегося текста.
Над ним нельзя было, да и невозможно было долго размышлять. Он гнал меня, я запаздывал за ним.
С такой скоростью я еще никогда не писал.
По сути, в течение десяти дней, с первого по десятое февраля, я написал первую часть Книги, не ощущая бега времени.
А идеи второй и третьей частей уже рвались к перу, но я со всех сил их сдерживал, чтобы сохранить в цельности, и скрытости, не расплескав.
Все время не отступал страх, что я потеряюсь, захлебнусь в этом потоке сознания, который обещает мне в дальнейшем неслыханные языковые сюрпризы, фонетические и семантические подарки, что уже, по пути, теряю, пропускаю нечто, что никогда не уловлю.
И чтобы застолбить это, я должен был отбиваться от остатков суеверия, которые не отпускали вырывающуюся из их тисков душу.
Я в отчаянии сопротивлялся мысли, что я, всего лишь, медиум, подключенный вне собственной воли к подводным течениям мирового гения. Они приносили жемчужины со дна с такой уверенностью и точностью, что необходимо было крепко держаться на ногах, чтобы не уйти на дно с пустыми руками.
Не надо было ничего вымучивать или выносить боль, как выносишь дитя, все само шло в руки голосом, метафорой, музыкой. Мысль вспыхивала молнией, в конечной форме, колеблющейся звучанием, но не допускающей никаких сомнений и колебаний в выборе.
У меня его вообще не было.
Это нечеловеческое напряжение, порой, на грани невменяемости, можно было утишить лишь слезами, которые сами собой текли из глаз.
И в этом с трудом переносимом состоянии сознание, как никогда, работало ясно и четко.
Строй набегавших
Любое слово, мысль, вещь, мгновенно, без всякого сопротивления, открывали свои маленькие тайны, на поверку уводящие вглубь — к непознаваемости, расстилающейся океаном.
Это была некая спонтанно возникающая смесь жанров философского романа, языческой стихии языка, колдовской поэмы, которые заставляют шамана, вне своей воли ощутившего в себе сатира и беса одновременно, задыхаться в вихре навязанного ему танца.
И все это вместе выливалось на ходу остывающей амальгамой зеркала, отражающего доселе неизведанные извивы души, неизреченные ее страдания и не озвученные ее порывы, когда гласные сами на миг открывают свои ассонансные тайники, — то голосовое многозвучное чудо аккордов, которым столь потрясают хоралы.
Я не жил, а осуществлялся подобием живого вселенского органа, выпроставшегося из малого органа церквушки в Рёкене.
Высвобождалась музыка языка поверх грамматики и обычного словесного уклада.
Я превратился в рог этой музыки, сотрясающей мое сердце, каждый следующий миг готовое разорваться от страха, что не уловлю хотя бы одну каплю этих звучаний, как умирающий от жажды боится уронить хотя бы каплю драгоценной, падающей на тебя свободным излиянием воды.
Игра смыслов, замена одной или двух букв в слове, меняет весь регистр, и мгновенно возникает новая звуковая и смысловая вселенная цепью немыслимых ранее понятий, опрокидывающих, казалось бы, устоявшийся диктат всей череды старых философских цепей.
Человек может чертыхаться и отплевываться, но этот, колеблющийся тончайшим чувствительным камертоном мир дьявольски втягивает в себя пониманием, что его новый строй звучания уже не исчезнет из мира, каким бы усилием не стараться его забыть.
В какие-то мгновения возникали стихи из тех, которые, согласно данному мной обету, должны были оставаться только в памяти в нетронутой свежести своего звучания.
Игра смыслов обнаруживала для меня самого удивительный феномен. Завершив и записав некий фрагмент мысли, картины природы или душевного порыва, который приходил наплывом, подобно волне, я перечитывал его и поражался, что волна перехлестывает берег, преграду, и текст как бы расширяет самого себя.
Игра слов несла в себе подтекст, который не улавливался непрофессиональным ухом, но увлекал за собой скрытым напором и откатом, как тянет волна от берега понизу и часто утягивает насмерть.
Я знал это, ибо был неплохим пловцом. И я пугался этого одновременного наката и отката, отбрасывал в испуге перо, словно касался чего-то запретного.
И оно, едва раскрывшись намеком на смертельную опасность дальнейшего проникновения в тайну сущего, называемого жизнью, выстраивалось своей открывшейся частью — вне мистики, вне «вещи в себе», вне потусторонности и теряющих на ходу свою силу заклинаний, поклонов и молитв.