Ницше и нимфы
Шрифт:
Забываю боли в животе, тошноту, слепоту.
Благо набрал с собой из городских низин множество лекарств — гашиш, опиум, всяческие пилюли — смело смешиваю их, и безоглядно глотаю.
В худшем случае, теряю сознание, однако достаточно быстро прихожу в себя, слабым, но освеженным. И если еще, как охотник, подстерегший дичь, нахожу незаурядную мысль или образ, слезу текут, облегчая мне душу.
Собираю рукописи, написанные подслеповатым почерком, собираясь в в Наумбург, куда меня настойчиво зовут Мама и Лама: какое-то семейное событие требует моего присутствия.
Стрелка
Одни отворачиваются, кривя лица, другие с интересом сопровождают меня взглядом, — усатого человека с чемоданом, полным рукописей, третьи — мне не знакомые — нагло пялятся взглядами мне в лицо.
Меня здесь ждет Петер, который займется перепиской моих каракулей.
От моих домашних не ожидаю ничего хорошего, но желаю как-то восстановить прежние отношения с Мамой и Ламой.
Сестра, в знак примирения, напоминает мне, что еще в ранней юности я видел во сне великого перса Заратустру, и даже объяснял ей, что, именно, персы первыми соприкоснулись с европейцами — эллинами, одними из основателей европейской цивилизации, которая, затем, привела к христианству. И еще я говорил ей, что мало придается значения греко-персидским войнам, и что персидские цари Ксеркс и Дарий исповедовали учение Заратустры. Я даже умилился на миг: сестрица ведь ловила в детстве каждый звук из моих уст. Ведь, по сути, и по сей день персы милы моему сердцу в отличие от плоских апологетов христианства.
Но умиротворение среди родных стен длится недолго.
В следующие мгновения я оказываюсь под перекрестным огнем двух Медуз Горгон, которые начинают меня честить. Имя Лу не сходит с их змеиных язычков.
Я стараюсь быть сдержанным и вообще не распространяться о своих чувствах, что еще больше разжигает злость этих двух святош. В их нападениях на меня все более слышатся антисемитские нотки, обвинения в том, что я якшаюсь с этими гнусными евреями — Ре и Лу. Я не понимаю, откуда ветер дует. И тут с невероятным изумлением узнаю, что у моей дорогой сестрицы, старой девы, состоялась помолвка с Бернгардом Фёрстером, лидером антисемитов, верным последователем Вагнера. К этому мракобесу, готовящемуся стать мужем моей сестры, филистеры Наумбурга относятся с особым респектом.
Я, со своей вечной наивностью, пытаюсь развить перед ними тему еврейства. Но перед кем я мечу бисер? — Перед двумя слепыми последовательницами Лютера с его зоологическим антисемитизмом.
И видя, что эту стену им не пробить, все силы вновь обращают против Лу и Ре. Каюсь, и до сих пор не могу прийти в себя, что заразился их ядом, и вся возня этих дней стала одним из самых черных периодов моей жизни.
Я позволил этим двум злостным Медузам Горгонам убедить меня в том, что Лу и Ре, живущие в гражданском браке в Берлине, составили против меня заговор.
С преступным позорным равнодушием я наблюдаю за тем, как сестрица — мастерица сплетен и инсинуаций — пишет доносы во всех направлениях, требуя выслать Лу назад, в Россию, как лицо аморальное, описывая подробности их жизни с Ре.
К непростительному стыду моему я пал так низко, что написал письмо
Всю изощренность поклепа, которую сестрица возвела на Пауля, в минуту душевной слабости я принял за истину. Я поверил тому, что она якобы слышала, как он отзывался обо мне, называя низкой личностью, заурядным эгоистом, вынашивавшим грязные замыслы по отношению к Лу, презрительно называл меня безумцем, не ведающим, что творит.
Это надо было дойти до такой низости, чтобы повторять слова из лексикона сестрицы о Лу, как о сухой, грязной обезьяне с подкладной грудью.
Очнувшись в этой страшной яме после совсем недавнего парения на высотах, я, как никогда, был близок к самоубийству. Только этим можно было искупить свою вину. Я сбежал от этих двух Эриний. Единственно, что удержало меня от того, чтобы наложить на себя руки, мой долг перед Францем Овербеком. Я даже встретился с ним проездом через Базель в Геную. По сути, я покаялся ему в том, что нарушил данный самому себе зарок не получать писем от Мамы и Ламы. Но каждое презрительное слово в адрес Лу и Пауля заставляет кровоточить мое сердце, которое они намеренно настраивают на вражду против них.
Все, что я не осмелился сказать Францу при встрече, написал ему в письме, наконец, сказав открытым текстом о своей настоящей ненависти к сестре, превратившей меня в жертву безжалостной мстительности, доверившись всем ее россказням. Этим доверием она оправдывала свою месть Лу. Но только я один кругом виноват. Всю вину за эту неприглядную историю, так счастливо начавшуюся и так позорно завершившуюся, я возлагаю только на себя, на свой слабый податливый характер, помноженный на вечное нездоровье, которым, чего таить от себя, я пользовался, как защитой в самых неприятных ситуациях.
Каждый раз, в самых нелицеприятных моментах моей жизни, я вспоминал надпись на стене Валтасарова пира: ты взвешен и найден легким.
Одним из самых страшных и позорных грехов моей жизни я считаю ту легкость, с которой я попал в мерзкие сети моей сестрицы Элизабет, религиозно настроенной старой девы, своим ядом уничтожившей нашу любовь с Лу. И я ведь знал, с кем имею дело, и, все же, пошел у нее на поводу.
Глава семнадцатая
Впервые — Ницца
Зимний ветер конца тысяча восемьсот восемьдесят третьего года падает с южных склонов наискось через озеро, дует в северный берег, прямо и скудно расчерченный высокими пирамидальными тополями.
За ними, чуть повыше видны прямые белые осины между изгибами елей и холодной темной зеленью хвои. Дует ветер, раздувает волны у берега, и на стволах то свет, то тень, пятна солнца на хвое, на земле, всё колышется, трепещет, всё прохвачено ветром, живет на ветру, и оттого парочки, сидящие на скамейках, кажутся неподвижными, только треплются края их одежд. Около блондиночки в брюках прыгает, как заводной, песик, и порыв ветра доносит до меня обрывки лая. А вторая парочка, сидящая ко мне спиной, будто и вовсе уснула, но слышу обрывки гитарных аккордов: может ими переживается счастливый день в жизни, на сквозном ветру.