Никита Хрущев. Пенсионер союзного значения
Шрифт:
И тон, и слова звучали настолько привычно, что я невольно поддался им — все в порядке, скоро все пройдет.
Но на следующий день книги, которые я принес, не понадобились — ночью развился тяжелейший инфаркт. Отца даже остереглись переводить в реанимационное отделение, боялись, что он не выдержит перевозки.
Я тихо зашел в палату, и первое, что бросилось в глаза, — у постели капельница.
Рядом на стуле сидела мама, она гладила руку отца, потом поцеловала в ладонь. Отец в ответ погладил ее по щеке. Отец выглядел
— Что-то у меня усы растрепались, поправьте, пожалуйста.
Весь он был обвешан какими-то датчиками, а на экране рисовала зигзаги все та же зеленая линия.
Владимир Григорьевич не стал меня успокаивать, сказал, что состояние отца чрезвычайно тяжелое и конец может наступить каждую минуту. Оставалось надеяться на то, что организм у отца для его возраста очень здоровый.
Я, конечно, готов был верить любым оптимистическим прогнозам, но… Прошел день, а состояние не улучшалось.
Эти дни все мы — мама, сестры и я — сменяли друг друга у постели отца. Утром в четверг, собираясь после работы заехать в больницу, я позвонил дежурной сестре.
— Еще дышит, — коротко ответила она на мой вопрос и повесила трубку.
Я кинулся в больницу, доктор объяснил, что прошедшая ночь была крайне тяжелой. У отца развилось дыхание Чейн-Стокса, но его удалось выправить, и состояние слегка стабилизировалось.
О пресловутом дыхании Чейн-Стокса я помнил со времени бюллетеней о болезни Сталина в марте 53-го. От этих слов веяло могильным холодом.
Осторожно приоткрыв дверь, я заглянул в палату. На высокой кровати лежал отец. Увидев меня, он попытался улыбнуться, но улыбка не получилась. Я посидел какое-то время, пытался что-то рассказать, но рассказ не клеился. Отец лежал, закрыв глаза, — то ли уснул, то ли просто не было сил поднять веки. Но вот он открыл глаза.
— Уходи, — пробормотал он привычную шутку, — не видишь — я занят. Не трать зря время…
Посидев еще немного, я ушел. Меня сменили мама, Рада и Лена.
В пятницу отцу стало чуть лучше. Собрался очередной консилиум, констатировавший, что в сравнении со вчерашним положение, как записали в истории болезни, не крайне, а очень тяжелое. Но и это вселяло призрачную надежду.
На следующее утро, 11 сентября, отцу еще немного полегчало. Мама, когда я позвонил, была в больнице и на мой вопрос об отце сказала:
— Здесь много народу — и я, и Рада, так что ты сейчас не приезжай, а то он сердится, гонит нас. Мы еще немного посидим и пойдем, а ты приезжай попозже.
Я спустился во двор и занялся машиной. Вскоре мне что-то понадобилось
Это была мама:
— Отцу очень плохо. Приезжай немедленно.
От улицы Станиславского, где я жил, до улицы Грановского, где находилась больница, рукой подать, и через пять минут я был на месте. Но в палату меня не пустили.
Мама сидела на деревянном диванчике в коридоре.
— Я отошла на минуту, а когда вернулась… Там врачи что-то делают с ним… Реаниматоры… Меня попросили выйти. Я только слышала: «Никита Сергеевич, вдохните, вдохните!»
Я сел рядом, мимо пробегали сестры, врачи. Никто не обращал на нас внимания. Я увидел знакомую сестру, которая дежурила у отца последние дни. Бросился к ней.
— Очень, очень плохо, — на ходу она покачала головой.
— Безнадежно?
— Да. Видимо, да…
Я подошел к маме, сказал, что дело очень плохо. Она сидела с окаменевшим лицом.
Из палаты вышла дежурный врач Евгения Михайловна Мартынушкина. Мы знали ее много лет, она давно работала в этой больнице. Молча села рядом с мамой.
— Ему очень больно? — как-то растерянно спросила мама.
— Нет… сейчас уже не больно, — сдавленным голосом ответила Евгения Михайловна.
Такой ответ, видно, вселил в маму какую-то надежду. Она начала еще о чем-то спрашивать. Евгения Михайловна молчала, долго не отвечала, а потом, решившись, обняла маму, негромко произнесла:
— Он умер.
Мама заплакала. Евгения Михайловна плакала рядом с ней.
Я позвонил домой, через полчаса приехали остальные члены семьи. Нас завели в соседнюю пустую палату и попросили подождать. Мама плакала. Через некоторое время Евгения Михайловна подозвала меня и разрешила зайти к отцу.
На лестничной площадке, перед дверью палаты, жадно курили трое дюжих парней — реаниматоры. Они проводили меня сочувственным взглядом.
Я вошел один. Отец сильно изменился. У него стало совершенно другое, незнакомое лицо: нос заострился, появилась горбинка. Нижняя челюсть подвязана бинтом. Простыня прикрывает его до подбородка. На стене алеют капли крови, целая полоса. Следы усилий реаниматоров.
Горло сжал спазм, но я понимал, что не могу давать волю чувствам, раскисать нельзя, силы еще понадобятся. Постоял несколько минут, дотронулся до лица, оно холодело. Поцеловал в лоб и вышел. Ноги у меня стали ватными, в голове туман.
Зашел в палату, где сидели все наши. Невольно подумав о том, как тяжело будет маме увидеть отца таким, я, не очень соображая, что говорю, спросил:
— Может, ты сейчас не пойдешь?
— Что ты! — удивилась она. — Пойдем обязательно. Все зашли к отцу. Сели вокруг. Я стоял сзади, у окна. Молча посидели какое-то время.