Никита Хрущев
Шрифт:
После XXII съезда КПСС в советской общественности стала отчетливей звучать тема ответственности за репрессии сталинских лет, а также требования о расследовании преступлений прошлого и наказании виновных. Но Хрущев лично воспротивился движению в этом направлении. Дело ограничилось исключением из партии Молотова, Маленкова и Кагановича. Другие отделались легкими партийными взысканиями и лишились части правительственных наград. Так, например, 4 апреля 1962 года был принят Указ Президиума Верховного Совета СССР об отмене наград 700 офицерам НКВД, полученных ими весной 1944 года. Как можно легко догадаться, речь шла о работниках НКВД, руководивших депортацией некоторых народностей Северного Кавказа и Нижнего Поволжья. Очень медленно решались вопросы о политической и юридической реабилитации незаконно репрессированных и погибших людей, дела которых были отложены в 1956–1957 годах. В ЦК КПСС и в Прокуратуре СССР не производилось расследование по таким фальсифицированным судебным делам 1928–1931 годов, как «Шахтинское дело», дело «Промпартии», дело «Трудовой крестьянской партии», дело «Союзного
В 1963 году Хрущев пригласил к себе И. Эренбурга, с которым у него был конфликт. В ходе беседы писатель поднял вопрос о реабилитации одного из выдающихся деятелей Октябрьской революции Ф. Ф. Раскольникова. Вскоре в печати появились большие статьи о жизни и деятельности Раскольникова. Была закончена и работа комиссий по проверке политических судебных процессов 1936–1938 годов. Выводы не оставляли сомнений в том, что процессы строились на намеренной фальсификации, а потому и все приговоры военной коллегии Верховного суда СССР должны быть формально отменены как ошибочные. Естественно, что все жертвы приговоров, включая и таких видных в прошлом деятелей ВКП(б), как Н. Бухарин, А. Рыков, М. Томский, Л. Каменев, Г. Зиновьев, Ю. Пятаков, Л. Серебряков, Г. Сокольников и многие другие, должны быть реабилитированы по крайней мере в юридическом отношении. Хрущев был склонен принять такое решение. При его личном участии были реабилитированы и в юридическом и в партийном отношении 17 видных государственных и партийных деятелей, осужденных на фальсифицированных процессах 1936–1938 годов, таких как Н. Крестинский, Г. Гринько, М. Чернов и др. Однако на Хрущева стали оказывать большое давление не только члены Президиума ЦК, но и некоторые виднейшие руководители западных компартий. Особенную активность проявлял Морис Торез. По свидетельству А. В. Снегова, разговор Хрущева с Торезом проходил довольно резко. «Какие мы ленинцы, – говорил Хрущев, – если мы хорошо знаем теперь, что все эти процессы были ложью, но продолжаем молчать, выдавая тем самым ложь за правду?» Торез не оспаривал лживости «показательных» процессов 30-х годов. Но он просил отложить проведение новых антисталинских разоблачений, заявляя, что это нанесет большой урон мировому коммунистическому движению. Хрущев поддался этому давлению, отложив на неопределенное время новые реабилитации. И тем не менее, несмотря на непоследовательность многих его действий и заявлений, атмосфера в обществе продолжала улучшаться. Дж. Боффа, бывший корреспондент итальянской коммунистической газеты «Унита» в Москве и вдумчивый наблюдатель советской жизни, писал в середине 60-х годов: «Отклики советских людей на XXII съезд по некоторым аспектам оказались более глубокими, чем результаты XX съезда. За шесть лет многое изменилось. Советское общественное мнение гораздо более энергично и агрессивно стремилось ответить не только на вопросы, поставленные съездом, но и на вопросы, лишь им затронутые и не поставленные или даже обойденные. Во всем образе мышления стали внезапно происходить быстрые перемены… Обвиняемым был уже не только Сталин, но и сталинизм, то есть определенная концепция политической жизни страны. Это было самое большое из того, что принес 1962 год… “Один день Ивана Денисовича” был новым этапом в советской литературе… Это было нечто большее, чем литературный факт. Это было крупное общественное событие… Из источника, к которому я питаю максимум доверия, я знаю, что Хрущев иногда подумывал о двух радикальных мероприятиях: об отмене внутренней цензуры и о публичном отказе от решений по искусству, принятых при Жданове… Внезапно все изменилось» [162] .
Непоследовательность, колебания, недостаточную осведомленность, да и просто недостаток образования Хрущева умело использовали консервативные круги в партийном и государственном аппарате. Те изменения в общественных науках, литературе и искусстве, о которых мы писали выше, задевали интересы многих очень влиятельных людей в нашей стране. Реакция исходила при этом не только от консервативных кругов партийно-государственного аппарата, но и от консервативно настроенных деятелей науки и культуры. Среди них разгоралась полемика, которую можно было бы считать вполне нормальным явлением, но при равных условиях без административного движения она никак не могла привести к победе консервативных течений. Такой нажим, однако, не мог стать достаточно сильным без поддержки Хрущева – его влияние и власть в 1962–1963 годах были почти безграничными, Хрущев, который поддерживал одновременно и Лысенко, и Твардовского, хотел иметь добрые отношения с И. Эренбургом, с В. Кочетовым, становился иногда объектом сложных интриг. Одной из таких интриг, задуманной и организованной, вероятнее всего, секретарем ЦК Л. Ф. Ильичевым, было посещение Хрущевым 1 декабря 1962 года художественной выставки в Манеже.
Выставка была не слишком большим событием в культурной жизни столицы. Речь шла о произведениях, посвященных 30-летию Московского отделения Союза художников. Экспозиция работала уже месяц, не вызывая заметного интереса у москвичей. Здесь можно было познакомиться с картинами официально признанных и известных художников: С. Герасимова, Е. Белашевой, Н. Андреева, И. Грабаря, А. Дейнеки, Б. Иогансона, К. Юона, Кукрыниксов и др. Никого из абстракционистов участвовать в выставке не предлагали.
Неожиданно группа наиболее активных неофициальных художников получила приглашение выставить в Манеже и свои картины, для чего отвели второй этаж выставочного зала. Всех откликнувшихся попросили находиться 1 декабря возле своих произведений и давать пояснения. Ждали членов Президиума ЦК КПСС, но Хрущева уговорили присоединиться к ним с большим трудом. Никита Сергеевич
После осмотра официальной части выставки Хрущев собрался уходить и уже надел пальто, но с него насильно пальто сняли, убеждая познакомиться с расположенной на втором этаже выставкой «абстрактного» искусства. И без того сильно раздраженный, Хрущев поднялся наверх. Вот что об этом можно прочесть в том же номере «Правды»: «В тот же день руководители партии и правительства осмотрели работы так называемых абстракционистов. Нельзя без чувства недоумения и возмущения смотреть на мазню на холстах, лишенную смысла, содержания и формы. Эти патологические выверты представляют собой жалкое подражание растленному формалистическому искусству буржуазного Запада. “Такое «творчество» чуждо нашему народу, он отвергает его, – говорит Хрущев. – Вот над этим и должны задуматься люди, которые именуют себя художниками, а сами создают «картины», что не поймешь, нарисованы ли они рукой человека или хвостом осла. Им надо понять свои заблуждения и работать для народа”».
Более колоритно и точно описывал эту встречу известный скульптор и художник Эрнст Неизвестный. Он вспоминал: «Осмотр он (Хрущев) начал в комнате, где экспонировалась живопись, представляемая Белютиным и еще некоторыми моими друзьями. Там Хрущев грозно ругался и возмущался мазней. Именно там он заявил, что “осел мажет хвостом лучше”. Там же было сделано замечание Желтовскому, что он красивый мужчина, а рисует уродов. Там же произошла моя главная стычка с Хрущевым, которая явилась прелюдией к последующему разговору. Стычка эта возникла так. Хрущев спросил: “Кто здесь главный?” В это время Ильичев сказал: “Вот этот”. И указал на меня. Я вынужден был выйти из толпы и предстать перед глазами Хрущева. Тогда Хрущев обрушился на меня с криком… Именно тогда я сказал, что буду разговаривать только у своих работ, и направился в свою комнату, внутренне не веря, что Хрущев последует за мной. Но он пошел за мной, и двинулась вся свита и толпа.
И вот в моей-то комнате и начался шабаш. Шабаш начался с того, что Хрущев заявил, что я проедаю народные деньги, а произвожу дерьмо! Я же утверждал, что он ничего не понимает в искусстве. Разговор был долгий, но в принципе он сводился к следующему: я ему доказывал, что его спровоцировали и что он предстает в смешном виде, поскольку он не профессионал, не критик и даже эстетически безграмотен (я не помню слов и говорю о смысле). Он же утверждал обратное. Какие же были у него аргументы? Он говорил: “Был я шахтером – не понимал, был политработником – не понимал. Ну вот сейчас я глава партии и премьер – и все не понимаю? Для кого же вы работаете?”
Должен подчеркнуть, что, разговаривая с Хрущевым, я ощущал, что динамизм его личности соответствовал моему динамизму, и мне, несмотря на ужас, который царил в атмосфере, разговаривать с ним было легко… Опасность, напряженность и прямота соответствовали тому, на что я мог отвечать. Обычно чиновники говорят витиевато, туманно, на каком-то своем сленге, избегая резкостей. Хрущев говорил прямо. Неквалифицированно, но прямо, что давало мне возможность прямо ему отвечать. И я ему говорил, что это провокация, направленная не только против меня, не только против интеллигенции и против либерализации, но и против него. Как мне казалось, это находило в его сердце некоторый отклик, хотя не мешало ему по-прежнему нападать на меня. И интереснее всего то, что, когда я говорил честно, прямо, открыто и то, что я думаю, – я его загонял в тупик. Но стоило мне начать хоть чуть-чуть лицемерить, он это тотчас чувствовал и брал верх.
Вот только один пример. Я сказал: “Никита Сергеевич, вы меня ругаете как коммунист, вместе с тем есть коммунисты, которые поддерживают мое творчество, например Пикассо, Ренато Гуттузо”. И я перечислял многие ангажированные и уважаемые в Советском Союзе фамилии. Он хитро прищурился и сказал: “А вас лично волнует, что они коммунисты?” И я соврал: “Да!” Если бы я был честным, я должен был бы сказать: “Мне плевать, мне важно, что они большие художники!” Словно почувствовав зло, он продолжал: “Ах это вас волнует! Тогда все ясно, пусть вас это не волнует, мне ваши работы не нравятся, а я в мире коммунист номер один”.
Между тем были минуты, когда он говорил откровенно то, что не выговаривается партией вообще. Например, когда я опять начал ссылаться на свои европейские и мировые успехи, он сказал: “Неужели вы не понимаете, что все иностранцы – враги?” Прямо и по-римски просто!
Кончилась наша беседа с Хрущевым следующим образом. Он сказал: “Вы интересный человек, такие люди мне нравятся, но в вас сидит одновременно ангел и дьявол. Если победит дьявол – мы вас уничтожим. Если победит ангел – мы вам поможем”. И он подал мне руку. После этого я стоял при выходе как Калинин, пожимал руки собравшимся. Между тем многим художникам было плохо. Я находился в эпицентре и, может быть, поэтому не ощущал, как это было страшно, но те, кто находились по краям, испытывали просто ужас. Многие из моих товарищей бросились меня поздравлять, целовать за то, что, по их словам, я защитил интересы интеллигенции.