Николай Гоголь
Шрифт:
Не понимая еще толком, во что ему обойдется такое любезное обхождение, Хлестаков расцвел в доме своего хозяина. Жена и дочь губернатора с восторгом закоренелых обольстительниц строят ему глазки. Знатные люди города не осмеливаются садиться в его присутствии. Ему предлагают обильное застолье. Почетное кресло, дорогие вина вскружили ему голову. Отпустив поводья своего воображения, он осмелел и стал заливаться соловьем. Никакие тормоза не могли удержать его от того, чтобы вернуться в реальность. Он не думал ни о риске, ни о правдоподобности своей фабулы. Он опьяненно, с головой бросился в эту авантюру и, как артист, поймал свое поэтическое вдохновение. Это сладострастие бесплатного плутовства, утрата чувства реальности становится все более очевидным. Большинство того, что утверждает Хлестаков, является неправдоподобным, но его это не беспокоит и его все больше и больше распирает от вранья.
Гоголь хорошо знал это состояние, когда вранье плелось ради вранья. Сколько его писем матери, друзьям представляли собой только кипящие мифические чувства. В персонаже Хлестакова он сконцентрировал пароксизм своей личной тенденции – вводить в заблуждение окружающих. Теперь одно лишь имя Хлестакова ассоциируется у русского читателя со стремительностью, легковесностью, раздвоенностью и свистом хлыста, сплетенного из тонкого ремня. Хлестаков без различия налево и направо делает оглушительные заявления и заставляет всех волчком вертеться вокруг него. Хвастает, что без различия повелевает некоторыми министрами, что генералы трепещут перед ним, что актрисы вертятся у ног, что картофель, который он кушает в Санкт-Петербурге, привозят прямо из Парижа «на пароходе», что написал горы книг, в том числе «Манон Леско» и «Робинзон Крузо», что сам Пушкин с ним накоротке. «Бывало, часто говорю ему: „Ну что, брат Пушкин?“ – „Да так, брат, – отвечает, бывало, – так как-то все… Большой оригинал“. И перед изумленными минами присутствующих он раздувается еще больше. Он возносит порой то, что в реальности совершенно ничтожно. О себе он говорит так: „У меня легкость необыкновенная в мыслях“. Это шанс представленный невесомости, пустому стручку, абсолютному нулю. „Я всякий день
Но больше всего было странным то, что аудитория Хлестакова воспринимала за правду весь абсурд, который он нес. Так, если в Санкт-Петербурге, откуда он приехал, все это было бы неправдоподобной фантастикой, здесь же все воспринималось за правило. Так, если бы шум, поднятый в столице, распространился на провинцию, то здесь бы он затмил все головы. Потому как крик и угрозу чиновники маленького городка расценивали для себя как достоверный атрибут представителя власти. Их внутренний инстинкт услужливости склонял их перед теми, кто повышал на них свой голос. Бобчинский спрашивает: «Как вы думаете, Петр Иванович, кто он такой в рассуждении чина?» Добчинский отвечает: «Я думаю, чуть ли не генерал». «А я так думаю, – возразил Бобчинский, – что генерал-то ему и в подметки не станет! А когда генерал, то уж разве сам генералиссимус».
Городничий и сам подозревал Хлестакова в некотором преувеличении, но именно по этому признаку поверил в то, что перед ним важная персона. Один за другим местные чиновники выстроились, чтобы вручить ему взятку и обеспечить тем самым свое благополучие. Поняв наконец, что его здесь принимают за высокое государственное лицо, Хлестаков без зазрения совести прикарманивает предложенные деньги. Особенно легко он брал деньги с купцов, которые приходили к нему, чтобы пожаловаться на городничего. И всем им он обещал свое содействие. Опасаясь неблагоприятного исхода от подобного поворота событий, его слуга Осип советует своему хозяину как можно быстрее уносить ноги. Хлестаков, беззаботный, по своему обыкновению, решает сначала написать письмо своему другу Тряпичкину в Санкт-Петербург, чтобы рассказать ему о своих приключениях. Приметив дочь городничего, он делает намек на ухаживание, чтобы скоротать время. Затем от дочери перекидывается к ее матери: «А она тоже очень аппетитна, очень недурна». Жена городничего, став объектом его внимания, отвечает: «Но позвольте заметить: я в некотором роде… я замужем». Хлестаков с порывом парирует: «Это ничего! Для любви нет различия; и Карамзин сказал: „Законы осуждают“. Мы удалимся под сень струй… Руки вашей, руки прошу!» Он не проповедует никаких моральных принципов и живет день ото дня в соответствии с порывами своих чувств, срывая «цветы удовольствия». Чем же еще занять свое существование? Для него не существует разграничения между плохим и хорошим, так же, как между правдой и ложью. Всякий, кто имеет аппетит, заранее прощен, если он ищет, чем себя насытить. Когда мы имеем такое же легкое отношение к жизни, как у Хлестакова, то закон перестает существовать, мы парим над ним. Когда Марья Антоновна застает его в ногах у матери, она восклицает: «Ах, какой пассаж»! Ничего страшного! Он делает новый пируэт и просит теперь уже у матери, которая не пришла еще в себя, руки ее дочери. В этот момент появляется перепуганный городничий. Он только что узнал, что торговцы нарушили его указание и пожаловались на него ревизору. Его тут же утешили: нет больше в доме никакого ревизора, есть только будущий зять. Стать зятем этого золотого мальчика в XIX веке означало все равно, что обеспечить себе жизнь на мифическом уровне: немыслимый союз бога с Олимпа и простого смертного. Но кони запряжены, и Хлестаков просит прощения: он обязан провести один день у своего дяди, «богатого старика». Он вернется на следующий день, как договорено. Хлестаков занимает еще четыреста пятьдесят рублей у своего будущего тестя, забирается в коляску и растворяется в вечерней полумгле. Тройка коней несет его уже к новым приключениям и к новому вранью. Пузырь, расцвеченный радужным цветом, вот-вот растворится в воздухе. Ну что же, наверное – боги Олимпа по-другому и не поступают.
Что касается городничего, то он еще грезит своей удачей. Поддавшись легкому опьянению от словоблудия Хлестакова, он с головой отдался своей мечте. Он уже видел себя генералом с красной или синей лентой через плечо, предвосхищая свои молниеносные перемещения по служебной лестнице. В ожидании своего звездного часа он вовсю отчитывал купцов, осмелившихся пожаловаться на него, и устроил им головомойку: «Теперь смотри, держи ухо востро! Я выдаю дочку не за какого-нибудь простого дворянина: чтоб поздравление было… Понимаешь? Не то чтоб отбояриться каким-нибудь балычком или головою сахару…» В разгар этого дефиле, когда друзья и подчиненные поздравляли счастливую семью, почтмейстер является мертвенно-бледный с письмом в руке. Оно по обыкновению распечатано и прочитано. Отправителем его был Хлестаков. В своем письме он рассказывал другу Тряпичкину о недоразумении, свидетелем которого он стал, и о том, как он ловко избавился от всех простаков, которые приняли его за другого человека. Письмо пошло по рукам всех присутствующих. Каждый нашел в нем строчки, посвященные ему лично. Весь город был осмеян. Со стучащим сердцем, городничий неожиданно понял, что он попал в глупейшую ситуацию, которая выставила его совсем обнаженным перед своими подчиненными.
«Убит, убит, совсем убит! Ничего не вижу. Вижу какие-то свиные рыла вместо лиц, а больше ничего…» И словно глядя в зеркало, начал причитать: «Как я – нет, как я, старый дурак? Выжил, глупый баран, из ума!.. Тридцать лет живу на службе; ни один купец, ни подрядчик не мог провести; мошенников над мошенниками обманывал, пройдох и плутов таких, что весь свет готовы обворовать, поддевал на уду. Трех губернаторов обманул!.. Вот смотрите, смотрите, весь мир, все христианство, все смотрите, как одурачен городничий!.. Сосульку, тряпку, принял за важного человека! Вон он теперь по всей дороге заливает колокольчиком! Разнесет по всему свету историю. Мало того что пойдешь в посмешище – найдется щелкопер, бумагомарака, в комедию тебя вставит. Вот что обидно! Чина, звания не пощадит, и будут все скалить зубы и бить в ладоши. Чему смеетесь? – Над собою смеетесь!..» Земляника заметил: «Уж как это случилось, хоть убей, не могу объяснить. Точно туман какой-то ошеломил, черт попутал». Слова эти произнесены совсем простодушно. «Туман» пришел с Севера, дьявол в сюртуке, который «околдовал» сознание, да так, что стер различие между осязаемым и не осязаемым, поскольку все персонажи Гоголя получились весьма эффектными в своих ролях. Здесь и городничий, ощутивший себя на дне пропасти, и дюжина «свиных рыл», которые его окружают. И в этот момент инструментом судьбы появляется новое «рыло» – жандарм, который говорит: «Приехавший по именному повелению из Петербурга чиновник требует вас сей же час к себе. Он остановился в гостинице». Все персонажи, пораженные этим сообщением, прозвучавшим как окончательный приговор, застыли вокруг городничего. И нет больше никого, кроме обвиняемых. Занавес опустился на немую сцену. Продолжение уже будет таковым, как домыслит его себе зритель. Все, увиденное им, пролетело с быстротой отзвучавшей песни. От первой до последней сцены ритм действия не ослабевал ни на секунду. Неотразимая логика соединила цепочкой все события. И вышло все так естественно, что для публики один сюрприз оборачивался другим. И в то же время она пребывает в полной уверенности, что по-другому не может и быть. Это-то и есть альянс гротескной фантасмагории и реализма, который и придал тексту свою особую оригинальность. Неумолимым движением часового механизма прошли перед глазами кошмарные маски. Ни одного лишнего слова. Ни одной мертвой минуты. Ни одного лишнего персонажа. Даже второстепенные участники имеют неподражаемую комическую рельефность. Идет ли речь о Землянике, о Ляпкине-Тяпкине, о почтмейстере, о Бобчинском и о Добчинском – каждый из них своим присутствием оставляет в памяти частичку своего личного мира. Семья городничего отражает нравы других подобных семей. На заднем плане со всех сторон открываются дороги, вырисовываются интерьеры, появляются матери, мужья, дети, школьные учителя, сварливые землевладельцы, маниакальные писари. Сопоставляя их одного с другим, мы возводим из сборных деталей картину целого города. Маленький законченный ад, нечто посредственное, стагнирующее, затхлое.
«В „Ревизоре“ я решился собрать в одну кучу все дурное в России, какое я тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и в тех случаях, где больше всего требуется от человека справедливости, и за одним разом посмеяться над всем». [137]
Несомненно он и сам посмеялся при написании своей пьесы. Каждый его персонаж имел свой индивидуальный язык. Некоторые реплики разоблачают душевные пороки, пуританство нравов больше, чем обвинение, написанное на ста страницах. Это, между прочим, переписанная реплика городничего в эпизоде с унтер-офицершей, которую он приказал выпороть по ошибке. «Унтер-офицерша налгала вам, будто бы я ее высек; она врет, ей-богу врет. Она сама себя высекла». [138] Это и реплика попечителя богоугодных заведений Земляники, в которой он говорит о своих больных: «С тех пор как я принял начальство, – может быть, вам покажется даже невероятным, – все как мухи выздоравливают». Это и реплика судьи,
137
Николай Гоголь. Авторская исповедь.
138
Эта реплика была первоначально вычеркнута цензурой.
Глава X
Представление
День первого представления приближался. Актеры Александринского театра работали с раннего утра до позднего вечера. Дирекция театра обычно не разрешала проведение костюмированных репетиций и использование театрального реквизита. Считалось, что актеры имеют уже необходимый опыт. На сцене они не отрабатывали подробно все детали постановки спектакля. Один раз выйти на сцену перед публикой для них было достаточно, чтобы войти в необходимый образ. Несмотря на это, накануне спектакля Гоголь самолично просмотрел все декорации. Подходящие были отобраны им самим. Когда решили, что мебель для апартаментов городничего необходимо выбрать роскошную, он настоял, чтобы ее поменяли на более простую. Кроме того, он попросил добавить в интерьер клетку с канарейкой и поставить бутылку с водкой на подоконник. Осип, слуга Хлестакова, виделся режиссеру одетым в смешную одежду, в пышную ливрею с галунами, хотя по сценарию его хозяин имел пустой кошелек. Гоголь возражал против смешного наряда, предложив, напротив, костюм, весь запачканный маслом, как у фонарщика. Он также просил Афанасьева, исполнявшего эту роль, сменить вычурный наряд. Гоголь был категорически против париков, которые некоторые комедийные артисты хотели использовать для того, чтобы выглядеть более смешными. Он об этом не желал даже слышать. И тем не менее для всех он был дебютантом в этой профессии. Актеры считали, что лучше его знают, как соответствовать вкусам публики. В апреле 1836 года он получил моральную поддержку от Пушкина, передавшего ему первый номер журнала «Современник», в котором было опубликовано обращение издателя к читателям: «Читатели наши, конечно, помнят впечатление, произведенное над ними „Вечерами на хуторе…“: все обрадовались этому живому описанию племени поющего и пляшущего, этим свежим картинам малороссийской природы, этой веселости, простодушной и вместе лукавой. Как изумились мы русской книге, которая заставляла нас смеяться, мы, не смеявшиеся со времен Фонвизина! Мы так были благодарны молодому автору, что охотно простили ему нервозность и неправильность его слога, бессвязность и неправдоподобие некоторых рассказов, предоставя сии недостатки на поживу критики. Автор оправдал такое снисхождение. Он с тех пор непрестанно развивался и совершенствовался. Он издал „Арабески“, где находится его „Невский проспект“, самое полное из его произведений. Вслед за тем явился „Миргород“, где с жадностию все прочли и „Старосветских помещиков“, эту шутливую, трогательную идиллию, которая заставляет вас смеяться сквозь слезы грусти и умиления, и „Тараса Бульбу“, коего начало достойно Вальтер Скотта. Господин Гоголь идет еще вперед. Желаем и надеемся иметь часто случай говорить о нем в нашем журнале».
Внизу страницы была напечатана сноска, сообщающая следующее: «На днях будет представлена на здешнем театре его комедия „Ревизор“».
Извещение о предстоящем представлении было также опубликовано в «Новостях Санкт-Петербурга» в номере от 19 апреля 1836 года. В нем говорилось: «Сегодня 19 апреля в Александринском театре состоится премьера „Ревизора“, оригинальной комедии в пяти актах».
19 апреля 1836 года Гоголь пришел в театр, страдая от спазма в желудке, и с натянутыми нервами. Шушукались, что, возможно, на представлении будет присутствовать сам царь. Он прибыл и в самом деле с наследником и свитой. Весь зал поднялся при их появлении в императорской ложе. Облаченный в мундир, с золотыми эполетами, Николай I поприветствовал присутствующих, которые ответили ему аплодисментами и криками «ура». Как только он сел, публика приглушенно зашепталась, словно трава, колышимая на ветру. Пристроившись за декорацией, Гоголь с беспокойством наблюдал за этой пестро разряженной толпой, сверхвнимательно рассматривал лысые головы, бриллианты, обнаженные плечи, аксельбанты, белые нагрудники, военные мундиры, украшенные звездами, вяло порхающие веера, цветочные украшения. Покрытый блестками мир, сверкающий и копошащийся, был собран воедино в огромной чаше театра. «Министры сидели в первом ряду, – пишет Александра Осиповна Смирнова. – Они вынуждены были аплодировать, поскольку император, который держал руки на ограждении ложи, сам подавал им знак для выражения эмоций». За министрами сгрудилась высшая аристократия, чиновники высшего ранга, известные люди. Именно здесь в лицах присутствующих Гоголь отчетливо узнавал «скотские» физиономии – как будто старый баснописец Крылов распределил и рассадил их всех, тучных, седеющих, сонливых, в партер. На заказанных местах в ложе бенуара присутствовали Вильегорские, Вяземские, Одоевские, Анненковы, Смирновы. К сожалению, А. С. Пушкина не было в Санкт-Петербурге и он не смог прийти на премьеру. Со стороны недоброжелателей присутствовали критики Ф. В. Булгарин, О. И. Сенковский, Н. И. Греч и многие другие. Неожиданно Гоголю ясно показалось, что абсолютное большинство присутствующих в зале не смогут понять этот спектакль. Только люди из райка, возможно, будут смеяться от чистого сердца. А все это отборное общество будет только им возмущено. Какого же черта разрешили поставить этого «Ревизора»? Не лучше ли было оставить эту рукопись в ящике стола? И он поспешил укрыться в директорской ложе, чтобы оттуда скрытно понаблюдать за премьерой.
Занавес, шелестя, поднялся. В слабом свете рамп появились загримированные, ряженые, с париками на головах, неузнаваемые актеры. Все говорили громче, чем обычно, и больше, чем обычно, ошибались. Все рекомендации, высказанные автором, были ими тут же позабыты. Это были как раз те актеры, которые, стремясь сорвать аплодисменты зрителей, больше всего исказили свои роли. Бобчинский и Добчинский вообще кривлялись. Хлестаков картавил, гримасничал и порхал с места на место, как бабочка. Городничий был высоким и сухим и имел вид старого вояки себе на уме. Осип играл лакея, как в каком-то водевиле. Видя и слыша все это, Гоголь больше не узнавал своей пьесы. Все реплики, которым он отдавал предпочтение, были исполнены настолько плохо, что совсем не соответствовали моментам пьесы. Стыд, бешенство, досада сдавили его грудь. И это недомогание усиливалось, когда он переводил взгляд на публику. Только на дешевых местах, как он это и предвидел, бурно веселились. Но в партере, в ложах царило оцепенение. Пригвожденные к своим креслам, высокие сановники, внешне надсмехаясь над провинциальной администрацией, чувствовали себя забрызганными грязью. Их негодование было заметно для Гоголя, потому что в их позах так ничего и не изменилось. И если они сдерживались проявить свое недовольство, то это, без сомнения, потому, что на спектакле присутствовал император. Однако императору теперь и самому предстояло определить: не является ли все происходящее чрезмерным? Не покинет ли он свою ложу, демонстративно встав с места? Но нет, хороший игрок, он смеется и аплодирует своими большими руками, облаченными в белоснежные перчатки. Покорные господа и дамы в партерах зааплодировали вслед за ним по мере того, как разворачивалась интрига, правда, с меньшим энтузиазмом. «Мне, свидетелю этого первого представления, – писал П. В. Анненков, – позволено будет сказать – что изображала сама зала театра в продолжение четырех часов замечательнейшего спектакля, когда-либо им виденного. Уже после первого акта недоумение было написано на всех лицах (публика была избранная в полном смысле слова), словно никто не знал, как должно думать о картине, только что представленной. Недоумение это возрастало потом с каждым актом. Как будто находя успокоение в одном предположении, что дается фарс, большинство зрителей, выбитое из всех театральных ожиданий и привычек, остановилось на этом предположении с непоколебимой решимостью. Однако же в этом фарсе были черты и явления, исполненные такой жизненной истины, что раза два, особенно в местах, наименее противоречащих тому понятию о комедии вообще, которое сложилось в большинстве зрителей, раздавался общий смех. Совсем другое произошло в четвертом акте: смех, по временам, еще перелетал из конца залы в другой, но это был какой-то робкий смех, тотчас же и пропадавший; аплодисментов почти совсем не было; зато напряженное внимание, судорожное, усиленное следование за всеми оттенками пьесы, иногда мертвая тишина показывали, что дело, происходившее на сцене, страстно захватывало сердца зрителей. По окончании этого акта прежнее недоумение перерастало почти во всеобщее негодование, которое сохранялось и на протяжении пятого акта. По окончании спектакля многие зрители аплодировали автору за то, что он написал такую комедию, другие – за то, что увидели талант сочинителя лишь в некоторых сценах, простая же публика за то, что от души посмеялась. Однако преобладающая реакция, которая явственно ощущалась со стороны избранной публики, состояла в следующей оценке: „Это – невозможность, клевета и фарс“». [139] Аналогичные оценки доносились с разных сторон. «А все-таки это фарс, недостойный искусства», – пробормотал Н. В. Кукольник. «Пиеса весьма забавна, только нестерпимое ругательство на дворян, чиновников и купечество» – так высказался об увиденном А. И. Храповицкий. Что касается царя, то, по свидетельству некоторых очевидцев, он сказал: «Ну, пьеска! Всем досталось, а мне – более всех!» Когда занавес вновь был поднят, чтобы объявить о завершении действия, друзья разошлись по залу, чтобы найти автора. Но Гоголь сбежал из театра. Ветер ненависти толкал его в спину. Еще никогда он не испытывал такого физического состояния, когда бы он был объектом столь массового внимания людей и предметом их обсуждения. Между тем он не имел преднамеренного желания им навредить. Можно ли критиковать некоторых чиновников, совсем не трогая администрацию?
139
П. В. Анненков. Гоголь в Риме. Литературные воспоминания.