Николай I без ретуши
Шрифт:
– Не греши, – ответил император, – ты должна сохранить себя ради детей, отныне ты будешь для них центром. Пойди соберись с силами, я тебя позову, когда придет время.
Императрица прилегла на кушетке в соседней комнате. Часов в пять приехала великая княгиня Елена Павловна, которую вызвали из Михайловского дворца. Умирающий привычным движением провел рукой по ее лицу и сказал шутливым тоном, который с ней часто принимал: «Bonjour, madame Michel» [52] .
Страдания усиливались, но ясность и сознание духа ни на минуту не покидали умирающего. Он позвал к своему изголовью князя Орлова, графа Адлерберга и князя Василия Долгорукова, чтобы проститься с ними, велел позвать несколько гренадеров и поручил им передать его прощальный привет их товарищам. Цесаревичу он поручил проститься за него с гвардией, со всей армией и особенно с геройскими защитниками Севастополя. «Скажи им, что я и там буду продолжать молиться за них, что я всегда старался работать на благо им. В тех случаях, где это мне не удалось, это случилось не от недостатка доброй воли, а от недостатка знания и умения. Я прошу их простить меня». В пять часов он сам продиктовал депешу в Москву, в которой сообщал, что умирает, и прощался со своей старой столицей. В стране не знали
52
Здравствуйте, мадам Михаил (фр.). Елена Павловна была женой брата Николая I великого князя Михаила Павловича. – Примеч. публикатора.
(Эти подробности я имею от цесаревны.)
Император приказал собрать в залах дворца все гвардейские полки с тем, чтобы присяга могла быть принесена немедленно после его последнего вздоха. Он велел также позвать madame Рорбек, любимую камер-фрау императрицы, которая удивительно хорошо ухаживала за ней во время ее последней болезни в Гатчине. Император с горячностью благодарил ее за ее преданность императрице, просил ее продолжать заботиться о ней и прибавил: «Передайте еще мой привет моему милому Петергофу».
Длинная ночь уже приходила к концу, когда приехал курьер из Севастополя – Меншиков-сын. Об этом еще доложили императору, который сказал: «Эти вещи меня уже не касаются. Пусть он передаст депеши моему сыну». В то время как мы шаг за шагом следили за драмой этой ночи агонии, я вдруг увидела, что в вестибюле появилась несчастная Нелидова. Трудно передать выражение ужаса и глубокого отчаяния, отразившихся в ее растерянных глазах и в красивых чертах, застывших и белых, как мрамор. Проходя, она задела меня, схватила за руку и судорожно потрясла. «Une belle nuit m-lle Tutcheff, une belle nuit [53] », – сказала она хриплым голосом. Видно было, что она не сознает своих слов, что безумие отчаяния овладело ее бедной головой. Только теперь, при виде ее, я поняла смысл неопределенных слухов, ходивших во дворце по поводу отношений, существовавших между императором и этой красивой женщиной, – отношений, которые особенно для нас, молодых девушек, были прикрыты с внешней стороны самыми строгими приличиями и полной тайной. В глазах человеческой, если не Божеской, морали эти отношения находили себе некоторое оправдание, с одной стороны, в состоянии здоровья императрицы, с другой – в глубоком, бескорыстном и искреннем чувстве Нелидовой к императору. Никогда она не пользовалась своим положением ради честолюбия или тщеславия, и скромностью своего поведения она умела затушевать милость, из которой другая создала бы себе печальную славу. Императрица с той ангельской добротой, которая является отличительной чертой ее характера, вспомнила в эту минуту про бедное женское сердце, страдавшее если не так законно, то не менее жестоко, чем она, и с той изумительной чуткостью, которой она отличается, сказала императору: «Некоторые из наших старых друзей хотели бы проститься с тобой: Юлия Баранова, Екатерина Тизенгаузен и Варенька Нелидова». Император понял и сказал: «Нет, дорогая, я не должен больше ее видеть, ты ей скажешь, что я прошу ее меня простить, что я за нее молился и прошу ее молиться за меня». Само собой разумеется, я все эти подробности узнала позднее, но из уст, гарантирующих их достоверность.
53
Прекрасная ночь, m-lle Тютчева, прекрасная ночь (фр.).
Ночь кончалась. Бледный свет петербургского зимнего утра понемногу проникал в вестибюль, в котором мы находились. Приток народа и волнение все возрастали около комнаты, где император в тяжелых страданиях, но в полной ясности ума боролся с надвигавшейся на него смертью. Наступил паралич легких, и, по мере того как он усиливался, дыхание становилось более стесненным и более хриплым. Император спросил Мандта: «Долго ли еще продлится эта отвратительная музыка?» Затем он прибавил: «Если это начало конца, это очень тяжело. Я не думал, что так трудно умирать». В 8 часов пришел Бажанов и стал читать отходную. Император со вниманием слушал и все время крестился. Когда Бажанов благословил его, осенив крестом, он сказал: «Мне кажется, я никогда не делал зла сознательно». Он сделал знак Бажанову тем же крестом благословить императрицу и цесаревича. До самого последнего вздоха он был озабочен тем, чтобы высказать им свою нежность. После причастия он сказал: «Господи, прими меня с миром, – и, указывая на императрицу, сказал Бажанову: – Поручаю ее вам, – и ей самой: – Ты всегда была моим ангелом-хранителем с того мгновения, когда я увидел тебя в первый раз, и до этой последней минуты». Во время агонии он держал еще в своих руках руки супруги и сына и, уже не будучи в состоянии говорить, прощался с ними взглядом. Императрица держалась с изумительным спокойствием и стойкостью до той минуты, когда собственными руками закрыла ему глаза. В десять часов нам сказали, что император потерял способность речи. До тех пор он говорил голосом твердым и громким и с полной ясностью ума.
Я была в комнате графини Барановой, окна которой выходят на улицу. Утренний туман рассеялся. Под ослепительным солнцем сверкал снег и иней на деревьях Адмиралтейского бульвара. Проехали несколько мужиков, равнодушно лежа в своих розвальнях. Жизнь текла обычным порядком, беззаботно и бессознательно в двух шагах от комнаты, где умирал император! Контраст так поразил меня, что я поспешила уйти в церковь, где шла прежде освященная обедня, так как была пятница. В последний раз я слышала, как провозгласили имя императора среди живых. Еще молились о его здравии. […]
Император скончался, по-видимому, в ту минуту, когда завершалась обедня. Выйдя из церкви, я вернулась в вестибюль, где уже толпился народ. Генерал-адъютант Огарев вышел из комнат императора и сказал: «Все кончено». Наступила жуткая тишина, прерываемая глухими рыданиями. Двери из императорских покоев распахнулись, и нам сказали, что мы можем подойти к покойному и проститься с ним. Толпа бросилась в комнату умершего императора.
Я добавлю здесь еще некоторые подробности о последних минутах императора, которые передала мне великая княгиня. Незадолго перед концом императору вернулась речь, которая, казалось, совершенно покинула его, и одна из его последних фраз, обращенных к наследнику, была: «Держи все – держи все». Эта слова сопровождались энергичным жестом руки, обозначавшим, что держать нужно крепко.
Вся императорская семья стояла на коленях вокруг кровати. Император сделал цесаревичу знак поднять цесаревну, зная, что ей вредно стоять на коленях. Таким образом, даже в эти последние минуты его сердце было полно той нежной заботливости, которую он всегда проявлял по отношению к своим. Предсмертное хрипение становилось все сильнее, дыхание с минуту на минуту делалось все труднее и прерывистее. Наконец по лицу пробежала судорога, голова откинулась назад. Думали, что это конец, и крик отчаяния вырвался у присутствующих. Но император открыл глаза, поднял их к небу, улыбнулся, и все было кончено!
Из письма Александры Осиповны Смирновой-Россет. 8 марта 1855 года
…Не стало того, на кого были устремлены с тревогой взоры всего мира, того, кто при своем последнем вздохе сделался столь великой исторической фигурой. Смерть его меня несказанно поразила христианской простотой всех его последних слов, всей его обстановкой. Подробности… я узнала… от Мандта, от Гримма, его старого камердинера, и, наконец, от государыни и великой княгини Марии. Мандт сообщил мне о течении болезни (у меня самой в это время был грипп, и я лежала в постели). Я пошла посмотреть эту комнату – скорее келью, куда в отдаленный угол своего огромного дворца он удалился выстрадать все мучения униженной гордости своего сердца, уязвленного всякой раной каждого солдата, чтобы умереть на жесткой и узкой походной кровати, стоящей между печкой и единственным окном в этой скромной комнате. Я видела потертый коверчик, на котором он клал земные поклоны утром и вечером перед образом в очень простой серебряной ризе. Откуда этот образ, никому неизвестно. В гроб ему положили икону Божьей Матери Одигитрии, благословение Екатерины при его рождении. Сильно подержанное Евангелие, подарок Александра (его он, как сам мне говорил, читал каждый день, с тех пор как получил его в Москве после беседы с братом у Храма Спасителя), экземпляр Фомы Кемпийского, которого он стал читать после смерти дочери, несколько семейных портретов, несколько батальных картин по стенам (он их собственноручно повесил), туалетный стол без всякого серебра, письменный стол, на нем пресс-папье, деревянный разрезательный нож и одесская бомба [54] : вот его комната. Он покинул свои прекрасные апартаменты для этого неудобного угла, затерянного среди местных коридоров, как бы с тем, чтобы приготовить себя для еще более тесного жилища. Эта комната находится под воздушным телефоном. Гримм, служивший при нем с ранней молодости, заливаясь слезами, говорил мне, что он после Альмы [55] долго не спал, а только два часа проводил в сонном забытьи. Он ходил, вздыхал и молился, даже громко, среди молчания ночи. Мне кажется, что он в это время именно раскрылся как человек вполне русский.
54
Очевидно, неразорвавшаяся бомба, оставшаяся после обстрела союзниками Одессы во время Крымской войны. – Примеч. сост.
55
8 (23) сентября 1854 года русские войска были разбиты англо-франко-турецкими войсками в сражении на реке Альма. – Примеч. ред.
Из воспоминаний Виктора Михайловича Шимана
18 февраля, часов около 11 утра, захожу я в книжный магазин за какой-то книгой. Знакомый хозяин магазина, пока доставали книгу, подал мне листок с несколькими крупно напечатанными строками.
– Что это? Бюллетень! Кто заболел? – спросил я довольно хладнокровно, не ожидая ничего необычайного…
– Прочтите! – как-то особенно внушительно сказал хозяин магазина. Я пробежал шесть строк бюллетеня и невольно вскрикнул: – Ну, так и есть! Простудился на смотру пять дней назад… Какая-то баба ему напророчила, – добавил я смеясь и собрался рассказать, что говорила причитальщица.
– Нет, его видели еще третьего дня совершенно здоровым.
– Да. Значит, позже, а все-таки простудился; так и в бюллетени сказано. Грипп болезнь не важная; скоро оправится…
– Не оправится, потому что он уже скончался, – шепнул на ухо книготорговец. – После полудня выйдет второй бюллетень, а затем, вероятно, и окончательный…
Я оцепенел от этих слов. В первую минуту мне показалось, что я слышу совсем не то, что мне сказано. Опомнившись, я громко произнес:
– Как это возможно, чтобы такой богатырь не мог перенести такой пустяшной болезни?