Николай Клюев
Шрифт:
«Я никогда не был в Олонецкой губернии, — писал „сын железа и каменной скуки“ Маяковский в одной из своих статей начала войны, — но я достоверно знаю — сегодня её пейзаж изменился до неузнаваемости оттого, что под Антверпеном ревели сорокадвухсантиметровые пушки… Тот не художник, кто на блестящем яблоке, поставленном для натюрморта, не увидит повешенных… Можно не писать о войне, но надо писать войною!»
Олонецкая губерния (а назвать можно было в этом контексте абсолютно любую) появилась здесь в прямой связи с Клюевым, стихи которого и в «Сатириконе», и в «Ежемесячном журнале», и в «Биржевых ведомостях» Маяковский внимательно читал и, естественно, отвергая чуждый себе словарь и чуждую себе поэтику («возненавидел сразу — всё древнее, всё церковное и всё славянское», —
Николай жил в это время в деревне Рубцово, где они с отцом снимали угол, с питерскими литераторами связывался лишь письмами, его стихи постоянно появлялись в периодике, печатались в антологиях «Современные русские лирики» и «Избранные стихи русских поэтов». Их брали в свои сборники и хрестоматии и Городецкий, и Ольга Озаровская, и Анастасия Чеботаревская… Он стал одной из центральных фигур «литературного процесса», а следовательно, предметом полемики, в которой неумеренные подчас похвалы перемежались с уничижением на пределе брани.
Он чувствует в себе сущностный перелом, всё явственнее отражающийся в стихах, в их густой, всё нарастающей в образной красочности фактуре. Тревога и нешуточный страх слышны в его письме Ширяевцу: «Так тяжело себя я чувствую за последнее время, и тяжесть эта особеная, испепеляющая, схожая со смертью: не до стихов мне и не до писем, хотя и таких дорогих, как твои. Измена жизни ради искусства не остаётся без возмездия. Каждое новое произведение — кусочек оторванного живого тела. И лжёт тот, кто зовёт книгу детищем. Железный громыхающий демон, а не богиня-муза — помога поэтам. Кто не молится демону, тот не поэт. И сладко, и вместе нестерпимо тяжело сознавать себя демонопоклонником…» В устах любого из символистов или акмеистов это прозвучало бы если не как сущее пижонство, то, во всяком случае, как нечто играющее на «литературную» гордыню… Для Клюева же с его сверхчувственным опытом подобные размышления поистине чреваты подлинной трагедией.
«Человеки делаются способными видеть духов при некотором изменении чувств, которое совершается неприметным и необъяснимым для человека образом, — писал епископ Игнатий Брянчанинов. — Он только замечает в себе, что внезапно начал видеть то, чего доселе не видел и чего не видят другие, — слышать то, чего доселе не слышал. Для испытавших на себе такое изменение чувств оно очень просто и естественно, хотя необъяснимо для себя и других; для неиспытавших — оно странно и непонятно… Желание видеть духов, любопытство узнать что-нибудь о них и от них есть признак величайшего безрассудства и совершенного незнания нравственных и деятельных преданий Православной Церкви. Познание духов приобретается совершенно иначе, нежели как то предполагает неопытный и неосторожный испытатель. Открытое общение с духами для неопытного есть величайшее бедствие или служит источником величайших бедствий…»
Клюев имел подобный опыт, и он достаточно скоро воплотится в его стихах, где появится «полуденный бес, как тюлень», что «на отмели греет оплечья», где бесы, воочию видимые им, «за ладьею-акулой прожорливым спрутом живут», а «за брашном, за нищенским кусом рогатые тени встают…». Поэта окружат «каменные небеса и сталактитовые люди», «тени-слепцы» придут из адских глубин дабы повести «душу дорогою длинной»… И взмолится Николай: «Господи, хоть раз бы довелось видеть лик Твой, а не звёздный коготь!», и из небесных глубин выйдут «лики да очи», как предвестие времен, когда «Творец в Голубиную книгу запишет: бысть воды и мрак»… Эти стихи Клюев не отдаст ни в один журнал и ни в одну газету — слишком предсказуема реакция тогдашней «литературной публики», не для неё стихи, воплотившие видения, смысл которых способен разгадать лишь сам «потомок лапландского князя»… Но скоро, скоро рядом с ним появится совсем юноша — его надежда и упование, его собрат и духовный «супруг»… А пока Николай, впитывая каждое слово, читал письмо от незнакомца, полученное из Санкт-Петербурга, уже переименованного в Петроград:
«Дорогой Николай Алексеевич!
Читал я Ваши стихи, много говорил о Вас с Городецким и не могу не писать
И на обороте: «Мариинское почт. отд. Олонецкой губ. Вытегорского уезда, Николаю Алексеевичу Клюеву».
Глава 10
«МЕНЯ РАСПУТИНЫМ НАЗВАЛИ…»
Первой книгой Николая, попавшей Есенину в руки, стал «Сосен перезвон», подаренный гражданской женой Анной Изрядновой. Эту книгу Сергей, что называется, «пропахал» от первой до последней строки, при этом отметив крестиками три стихотворения: «В златотканые дни сентября…», «На песню, на сказку рассудок молчит…», «Под вечер» («Я надену чёрную рубаху…»).
Можно без преувеличения сказать, что с этого «знакомства» в есенинской поэзии и совершается коренной перелом. Не сразу, постепенно он избавляется от «надсоновщины», возвращается памятью к родному Константинову и начинает писать стихи, которые потом войдут во все хрестоматии и которые он, составляя своё последнее собрание сочинений, будет датировать тремя-четырьмя годами ранее, чем они действительно написаны — дабы не оставить для читателя ни одного следа своего юношеского неуклюжего «ученичества».
Девятого марта 1915 года юный Есенин приезжает в Петроград и приходит на квартиру к Блоку. От Блока, отметившего «стихи свежие, чистые, голосистые, многословные», получает рекомендательное письмо к Городецкому.
Вот на квартире Городецкого и встретились лицом к лицу Николай Клюев и Сергей Есенин в марте 1915 года, встретились, не видя друг друга.
Встреча получилась безмолвной и мистической. Хозяин квартиры, очарованный «звонким, озорным голосом», открытостью, доверчивостью и талантом юного рязанского поэта, в самом начале знакомства с ним написал его портрет, который поместил на стене неподалёку от нарисованного им ранее портрета Клюева. И Николай, и Сергей произвели на Городецкого настолько неизгладимое впечатление, что он написал их портреты, разделённые тремя годами, ещё в тот период, когда каждый из них только-только входил в литературную жизнь. Восприятие личности каждого из поэтов — диаметрально противоположное. Светловолосый, с приветливо-ласковой улыбкой на нежно-розовом лице, с открытым взглядом Есенин, казалось, одаривал окружающих бесконечной доброй любовью. Это отмечали многие современники. Константин Ляндау вспоминал: «…мне показалось, как будто моё старопетербургское жильё внезапно наполнилось озарёнными солнцем колосьями и васильками. Светловолосый юноша с открытым взглядом добродушно улыбался, он был скромен, но ни в малейшей степени не скован…» Городецкий нарисовал его, правда, несколько иным, тогда как лик Клюева, изображённый им, сам же назвал «страшным».
В этом слове, произнесённом Городецким уже в середине 1920-х годов — ключ и к его молчанию о Клюеве после первых неуёмных восторгов, и к его «гуканью» на клюевские «Песни из Заонежья» и «Лесные были».
Они были ровесниками, однако к моменту появления Клюева в литературе Городецкий — всеми обласканный и захваленный, в том числе и Блоком, автор «Яри», а Клюев — начинающий «крестьянский» поэт, заслуживший признание и уважение того же Блока, но тот — чья слава ещё впереди. После «Сосен перезвона», «Братских песен», «Лесных былей» он принят в литературных кругах как самобытный, оригинальный, с огромным творческим потенциалом, интереснейший поэт, но во многом чуждый столичной интеллигенции и литературной богеме. В обществе он ведёт себя вполне пристойно, скромно, даже производит впечатление человека излишне тихого.