Никому, никогда
Шрифт:
Прячась за кустами смородины, он бесшумно прокрался поближе к сиреневому развесистому дереву.
Верещали воробьи, скворцы скрипели, не переставая, нечеловеческими, то есть нептичьими, голосами, совершенно непохожими на их обычное посвистывание маленьких дудочек, а под кустом, полузакрыв глаза, отводя морду в сторону, сидел кот с разбойничьей рожей, притворяясь, что понятия не имеет, из-за чего это такой шум поднялся.
Егор натянул тетиву, приподнялся над кустом, кот его сразу заметил и лениво встал.
С томной медлительностью, с нахальным равнодушием уверенного
Нельзя сказать, что стрела просвистела, но все-таки полетела удачно. Правда, Егор, как всегда, промахнулся, но сам кот как-то подсунулся на то место, куда случайно угодила стрела. Ударившись о землю, она перекувырнулась и плашмя стукнула кота по хвосту. Кот, злобно вякнув, подскочил, помчался и с судорожной поспешностью протиснулся в лаз под забором.
Хриплые крики, скрежет и писк в сирени как ножом обрезало. Все смолкло. И снова начали посвистывать дудочки скворцов, оживленно загалдели воробьи, коротко засвистели синички.
Старик, прохлаждавшийся, как всегда, сидя на скамейке около входа в баньку, тихонько улыбнулся.
– Я его чуть не пронзил!
– сказал Егор, и Старик засмеялся.
Старик все лето проживал тут, в баньке, и хотя числился хозяином дама, но на самом деле хозяйкой была Людмила, а его называли просто Старик. "Старик-то нынче будто не высовывался. Жив ли?" - "Да высовывался было", "А-а, ну пусть". Вот так о нем говорила Людмила со своими сестрами и мужем.
Муж ее, Анатолий, был Стариков племянник, единственный его родич, уже немолодой, белозубый, красивый, смуглый силач и тряпка. Людмила из него веревки вила. Это Егор сам слышал и верил, что так оно и есть.
Говорили еще, что она им помыкает. И, слушая, как за стеной Людмила на своей половине моет, ожесточенно шмякая тяжелой, мокрой тряпкой, пол, он представлял себе, что это Анатолий делается мягкий, как тряпка, а она им и помыкает. Помакает в ведро, шлеп об пол, а после и выкручивает его, как веревку вьет.
Тряпкой Анатолий был обычна всю неделю.
Исключительно только под выходной он сильно выпивал и делался ко всему бесстрашен. Не ругался, не буянил, даже вроде затихал и только иной раз вдруг - гости не гости в доме, это ему нипочем - хватал со стола самое громадное блюдо с пирогом, с холодцом, что под руку попадалось, тихонько, но очень убедительно говорил Людмиле: "Прими руки, ушибу!" - и она уж знала, что лучше отодвинуться, и шел через двор в баню к Старику с блюдом на вытянутых руках. С поклоном ставил его там на столик и слезным голосом просил: "Папаня, вы это скушайте, настолько будьте добрые, вы извините, папанечка, покушайте вот этого!" - а иногда, подперев щеки здоровенными кулачищами, плакал жалостливо, по-бабьи, качая головой.
Старик мягко благодарил, соглашался, жалел племянника, старался утешить, если тот плакал, пирога не трогал и спустя некоторое время относил его с заднего крыльца обратно Людмиле. Попозже вечером он снова шел в дом за своей тарелкой, какая ему полагалась на ужин. А то сама Людмила несла ему ломоть пирога
Отвоевавшись таким образом, Анатолий смирялся не сразу, а еще до того, как заснуть, долго тоскливо вздыхал, на разные лады бессвязно повторяя то с изумлением, то вдруг с ядовитой насмешкой или с отчаянием: "И кто у нас... кто?.. Старик!.. И где он у нас находится, где?.. Он в бане находится!.. Во-от где!.. А?.." И так без конца.
Людмила на него шипела и шикала, чтоб не позорился, дачникам все слышно, но ничего не помогало.
Старик Егору сначала очень не поправился. Он был некрасивый. Часто небритый, с седой щетиной. Вещи на нем, видно, тоже состарились. Все одни и те же широкие, мешковатые коричневые брюки и пиджак. И глупые остроносые туфли - желтые, добела стершиеся на носах и задниках. Вставая со своей койки, он влезал в них не расшнуровывая, они ему были здорово велики. И еще грубое какое-то полувоенного образца плащ-пальто, которое он надевал внакидку в прохладные, дождливые дни, к которому вовсе не подходили ни остроносые туфли, ни коричневый костюм в пузырях и морщинах, с широкими полосами, которые кое-где очень ясно проступали, а в других местах совсем исчезали.
"Зачем ему эти полоски?
– первое время рассуждал, разглядывая Старика, Егор.
– Получаются какие-то полуполосатые штаны. Лучше носил бы самые простые черные!"
Потом он пригляделся и совсем перестал замечать штаны, полоски и даже привык к Старику.
Старик никогда не произносил тех глупостей, которые так любят при детях говорить взрослые. Вроде Людмилы... Она часто, чтобы польстить маме, шутя, фальшивым голосом квохтала: "Ох, отдали бы вы нам Егорушку! Продайте! Нам такого мальчика очень нужно!.." Мама натянуто, равнодушно улыбалась, а Егор сдержанно молчал, складывая и стискивая в обоих карманах по кукишу в сторону Людмилы.
Теперь, как всегда в хорошую погоду, Старик сидел на лавочке у открытой двери своей баньки - там у него вечно было сыровато, и он все надеялся ее проветрить.
Егор подобрал стрелу, подошел и сел на траву против скамейки, а потом прилег, подперев голову рукой, и они стали обсуждать план, как бы насмерть перепугать кота, чтоб отбить его от подлой привычки подбираться и сидеть под кустом с кормушками для скворцов, синичек и дятлов.
– Прилетал сегодня опять. Рано, - сообщил Старик.
– Дятел? Который? Тот, с шапочкой? Большой?
– Да большой-то, когда хочет, вон он, слышишь, стучит? Нет, меньшой. Дурачок!.. Два раза подскочит, ткнет носом в кормушку: "Пип, пип!" - и отлетит. Привыкает уже.
Это было им обоим интересно, потому что новый, маленький дятел был боязливый, прилетал только поутру, когда кругом тихо. Не то что большой!
Вообще со Стариком разговаривать было легко и интересно.
Взрослые, как известно, разговаривают с детьми особенным образом, а именно так, как следует, по их соображениям, говорить взрослому с ребенком, не замечая, что и дети тогда с ними разговаривают тоже особенным образом, приноравливаясь к тому, как, по их соображениям, надо детям говорить со взрослыми.