Никто не знает ночи
Шрифт:
– Кто же он?
– Кто? Он не слишком высокий. И не очень сильный. Его зовут Карл. Он сейчас в море, судовой механик. Я не видела его с начала войны. Не знаю, где он, ничего о нем не знаю. Наверно, плавает на кораблях союзников. Небось был в конвоях в те разы, когда почти все погибали. Нет, не хочу про это думать. Он слабый человек, не надо было бы ему воевать, не под силу ему находиться так далеко от меня. И если он был внизу, в машинном отделении одного из кораблей, которые… нет, больше не буду об этом думать. Вначале я не спала ночами, а теперь почти не думаю о нем. Какой в этом прок? Сколько уже погибло, и стольким надо продолжать жить. Но он
– Со мной то же самое. Я тоже никогда раньше не знал, что значит спать с женщиной.
Они опять замолчали. Потом он сказал:
– Я убил свою мать.
– Свою мать? Что значит – убил свою мать?
– Она покончила с собой, а я не пытался ее спасти. Я вернулся домой вовремя и вполне мог бы спасти ее, но не сделал этого. Сидел рядом и ждал, пока она умрет. Не позвал на помощь, пока не убедился, что уже поздно.
– Значит, ты ненавидел свою мать?
– Я всегда ненавидел ее. Ненавидеть ее я научился раньше, чем научился ходить или говорить. Я был для нее лишь средством. Во мне она любила и ненавидела себя, и убила себя, использовав меня как средство. Она не сознавала этого, называла это материнской любовью. А у меня не было собственной жизни. Мне не разрешалось играть с другими детьми, только с ней. Вернее, она играла со мной. Она обнимала и целовала меня, без причины плакала надо мной, без причины била меня. Когда я подрос, она научила меня напиваться допьяна. И потом не давала мне ни минуты покоя, ни днем ни ночью, не давала спать, колотила в мою запертую дверь, грозилась покончить с собой, если я не отопру, выла как зверь, выкрикивала все ругательства, какие только есть на свете. Я затыкал пальцами уши, но все равно слышал, как она марает себя ею же заведенным ритуалом, изрыгая священные непристойные слова…
– И все-таки ты не можешь простить себе, что помог ей умереть?
– Могу. Теперь могу. Теперь для меня это что-то внешнее, больше меня не касается. Но я не могу простить себе, что позволил воспользоваться собою как средством… Человек – не средство, человек – цель. Мне это стало ясно только сейчас. Прости меня, любимая.
– За что я должна тебя прощать?
– За то, что я так задержался, что пришел так поздно.
– Какое это имеет значение? Сейчас-то ты здесь.
– Ну, сейчас…
– Да, сейчас!
– Сейчас?
– Ты не понимаешь, – засмеялась она в темноте. – То, что было, сейчас ушло, оно больше не существует. Невозможно любить жизнь без того, чтобы при этом что-нибудь не умирало, и чем сильнее ее любишь, тем больше умирает. А ты этого не понимаешь, продолжаешь цепляться за то, что умерло. – Она снова засмеялась. – А все-таки ты маленький испуганный несчастный человечек, любимый. О, какой же счастливой ты меня сделал…
– Счастливой?…
– Да, ведь со мной было точно так же. Я все это тоже пережила, хотя и по-другому. Я была совсем крохой, когда моя мать познакомилась с моим отчимом, я мало что понимала, но все же достаточно. Он эксплуатировал ее, жил за ее счет и за счет еще пяти-шести других. Он держал трактир, который на самом деле был борделем. Когда я подросла, он и меня использовал
– Молчи, не хочу больше слушать об этом. Ты говоришь, отчим? И ты за ним ухаживаешь? Он живет у тебя?
– Конечно. Теперь он превратился в ребенка, который мочится в постель. Впрочем, он всю жизнь был ребенком. Как и твоя мать. Кто-то должен ведь ему помогать, а кто ему ближе меня? Неужели ты не понимаешь, что я должна – ради самой себя? А то другое… когда-нибудь надо перейти через это. Преодолеть. Неужели ты не понимаешь, что это единственный способ преодолеть?
– Нет, – сказал он, – не понимаю.
– Ты все-таки мало что понимаешь, любимый. Но ты сделал меня такой счастливой, только сейчас я стала совсем-совсем счастливой. Потому что теперь я могу помочь тебе. Давай поиграем в одну игру…
Она привстала и склонилась над ним. Ее волосы упали на него мягким беззвучным водопадом, закрыли, запеленали, она медленно, ласково провела ими по его коже. Она смеялась и плакала от счастья, теплый дождь омочил его лицо. «Я твоя мать, – шептала она, – я тебя люблю, ты мой. Я беру тебя обратно, чувствуешь, обратно в свое лоно. Теперь тебя больше нет, ты во мне. А вот – я опять рожаю тебя…»
– Господи, ты наказал меня за высокомерие. Я проповедовал в твоей обители, желая поднять людей на сопротивление, я вообразил, будто могу использовать твои слова как убедительное оружие в борьбе со злом. Но зло нельзя победить оружием. Ты научил меня смирению, ты дал мне увидеть себя во всем моем ничтожестве, ты обнажил передо мной мою человеческую суть. Отец небесный, я благодарю тебя за это, и если сейчас я возношу к тебе молитву, то прошу не о собственном спасении. Уничтожь меня, пошли мне смерть, пусть душа моя погибнет, если без этого нельзя, но вразуми этих людей, чтобы они поняли: все мы связаны общей ответственностью, и ответственность, которую мы несем друг за друга, то же, что ответственность перед тобой. Чтобы они поняли: человек сам по себе ничто, он ничего не значит вне Бога, и если научить их этому можно лишь ценой моей погибели, пусть так и будет…
– Хорошая игра была, любимый?
– Марта Мария Магдалена, это была чудесная игра. Самая прекрасная игра в моей жизни.
– Но мне стало страшно, – сказала она. – Согрей меня, мне холодно. Согрей мои руки, согрей мои ноги.
Он спрятал ее ладони под мышки, он обвил ее ноги своими, он прижал ее к себе – так крепко, что казалось, тела их слились в одно. Он чувствовал, как зябкая дрожь пробегает по ее коже, и, закрыв глаза, увидел перед собой воду, блестящую водную гладь и бегущую по ней рябь от порывов ветра. Она прошептала:
– И вовсе это была не игра. Я, кажется, забеременела. Я понесла от тебя.
– Почему ты решила?
– Такое чувствуешь, – ответила она, – женщина такое всегда чувствует. И я знала заранее. Я ждала этого весь день. Я вдруг отяжелела. Груди набухли… И по циклам сходится. У меня как раз середина цикла. А теперь война скоро кончится, и я рожу сразу после победы, это очень удачно, потому что тогда у меня будет время… Чего ты смеешься, дурачок?
– Ты так практично рассуждаешь.
– Кто-то должен быть практичным. Но сейчас я не рассуждаю практично, я вообще не рассуждаю. Мне холодно. И страшно. Обними меня. Прижми крепче…