Никто не знает ночи
Шрифт:
– Что ты, право, Том, – сказал Габриэль. Его доверчивые глаза за роговыми очками были совсем темные, а красный рот в гуще черной бороды принял свое обычное благочестиво-чувственное выражение – с отвисшей нижней губой.
Ну как его такого не полюбить, думал Томас, продолжая хохотать. Он все хохотал и хохотал, потому что в это мгновение по лицу Дафны скользнуло смешное облачко, тень отвращения пробежала по ее неприступно отрешенному луноподобному личику совершенной красоты, а потом… потом она открыла рот, чтобы что-то сказать…
– Не вижу причин для веселья, Мас, – сказала Дафна голоском, похожим на звон серебряного колокольчика.
«Я дурной мальчишка, и Господь Бог гневается на меня. Я дурной мальчишка, и Господь Бог гневается на меня. Я дурной мальчишка, и Господь Бог гневается на меня. Я гнева… то есть Господь дрянной…» Нет, о нет, это же не нарочно, просто, когда повторяешь одно и то же сто раз, тысячу раз, под конец обязательно запутаешься, это же нечаянно, о Господи Иисусе, смилуйся! Но никакие мольбы теперь не помогут, он уже слышит грохот отодвигаемого стула, отец, огромный и костлявый, поднявшись, нависает над ним грозной тенью, рука, ухватив его за локоть, выволакивает из угла, где он стоял на коленях, и тащит опять в ад. Он успевает лишь краем глаза увидеть на стене Иисуса Христа в терновом венце да тесным кольцом сидящих
Симон выкинул вперед руку и наткнулся на ветку с жесткими иголками. Сознание мгновенно прояснилось: пистолет? – на месте, под мышкой; за спиной – стена гаража, прямо перед ним – все те же густые разлапистые елки, раскачиваемые беспрестанными порывами ветра, а в большом белом доме по-прежнему играет танцевальная музыка. Сколько же времени он проспал? Час или всего несколько минут – трудно сказать. Ночь как будто немного просветлела, словно вот-вот забрезжит заря. Нет, не может быть, подумал он, до рассвета, наверное, еще далеко, но это и не лунный свет из-за облаков, потому что ночь безлунная. Ночь, слава тебе Господи, безлунная.
Рана опять дала о себе знать, но не резкой колющей болью, как раньше, а просто сильной пульсацией в ладони. Он провел пальцами по лицу – оно было холодное, мокрое и словно разгладилось от дождя и от сна. У него не осталось ни надежды, ни страха, лишь успокоительная пустота внутри, как у ребенка, проплакавшего так долго, что он уже забыл причину своих слез и сам не понимает, что с ним было. Теперь у него ничего особенно не болело, хотя одежда, отяжелевшая от дождя, стояла колом, все тело было в ушибах, а руки и лицо – порезаны и изранены колючей проволокой, осколками стекла, шипами и бог знает чем еще, и это не считая прежних царапин от…
«Лидия», – сказал он вслух и заметил, что имя ее звучит для него уже по-иному. Таившаяся в нем боль тоже утратила язвящую остроту, окрасившись глубоким покоем неотвратимости. Ибо теперь он знает точно. У него не осталось и тени сомнения: Лидия его выдала. А все остальное значения не имеет. Упоминал он Кузнеца и других из группы или нет – это дела не меняет, она же знает их всех по прежним временам и ненавидит за то, что они втянули его в партию. Ей достаточно о них известно, чтобы без труда обо всем догадаться. Возможно, она просто по пьянке сболтнула со зла лишнее, но от этого не легче, ведь даже если она до сих пор непосредственно на немцев не работала, то теперь-то уж хочешь не хочешь, а придется. Пути отступления отрезаны. Он анализировал ситуацию спокойно и трезво, но одновременно ясно сознавал, что не может выдать Лидию своим товарищам. Не может и все, это исключено. Он застрелит ее, иного выхода у него нет. Ее и себя.
Невесть откуда, издалека, явилась мысль: так и должно быть. Так было всегда. Когда я ее застрелю, подумал он – и вспомнил, как они самый первый раз лежали, прижавшись друг к другу, при свете догоравшего дня и без слов смотрели друг другу в глаза, – когда мы с ней вместе разом умрем, произойдет, в сущности, только то, что все время происходит. Это будет последний акт любви. Для нее и для меня. Его изумила эта мысль и мир, покой, заключенный в ее суровой неумолимости, но он не спрашивал, откуда она явилась. Не о чем было больше спрашивать.
«Но самое главное – не даться им в руки живым, – сказал он, – вернее, ни живым, ни мертвым, но все-таки лучше уж живым, чем мертвым, потому что, если я сейчас умру, некому будет предупредить остальных». Он невольно усмехнулся: сколько можно твердить одно и то же, заладил – как молитву. Кого он молит и какой в том прок? Он и так знает, что этого не случится. Невозможно, чтобы он сейчас умер.
В доме заиграла совсем другая музыка: буйные, размашистые, смешливые ритмы, будоражащие ночь далеко вокруг; неугомонный вой ветра и буйные лапы молоденьких елок подхватили мелодию, и Симон сам не заметил, как вскочил и его голова, тело и ноги задвигались в такт музыке. Невозможно, подумал он, разражаясь смехом, совершенно невозможно! Он продрался сквозь еловый пояс и зашагал по газону к дому, негромко насвистывая. Вот и каменная лестница, поднявшись по ней и пройдя между двух каменных львов – или это сфинксы, а может, тритоны? – он очутился на открытой террасе, перед длинной застекленной верандой. Понимая, что сейчас его темная фигура хорошо видна на фоне белых плиток, он забеспокоился, но забыл об этом уже мгновение спустя, когда длинный луч света птичьим крылом взметнулся над террасой – должно быть, кто-то из танцующих задел штору с той стороны окна. Потом штору поправили, но не до конца – осталась узкая светящаяся щель. Он подкрался на цыпочках к окну и заглянул внутрь.
Толстые темные ноги и тонкие светлые ножки, мужчины в черных брюках и белых сорочках и женщины, колышущие длинными плавниками, красными, желтыми, зелеными, синими, летящие в танце навстречу друг другу, и вокруг друг друга, и прочь друг от друга, раскачивая головами, тряся телесами, выкидывая руки взад и вперед, высоко вверх, далеко в стороны. Мужчина с белым, как у клоуна, лицом подпрыгивает
Музыка смолкла так же внезапно, как началась. Бьющаяся пара на софе расцепилась, оба вскочили на ноги – женщина откинула волосы с лица и обалдело ищет глазами свои туфли, мужчина обмахивается носовым платком, а вокруг другие пары замерли, точно заколдованные, в позе, в какой их застал оборвавшийся пассаж танцевальной мелодии, и лишь постепенно начинают приходить в себя, двигаться и разговаривать. Симон не слышал их слов, он только видел их открывающиеся и закрывающиеся рты, их жесты и гримасы. Пистолет он опять поставил на предохранитель, продолжая, однако, держать его в руке; ветер как будто бы улегся, в окружающей тьме воцарились тишина и покой, между тем как внутри, за окном, все двигалось, вырисовываясь с какой-то сумасшедшей ясностью. Теперь лишь он разглядел, что веранда устроена как зимний сад: вьющиеся по стенам растения, горшки с деревцами и кустиками, обнаженные фигурки-статуэтки, наполовину скрытые ядовито-зеленой листвой. Точь-в-точь аквариум, подумал он, аквариум с искусственной подсветкой, полный золотых рыбок и вуалехвосток, пучащих свои телескопические глаза и то и дело открывающих рты. За высоким сводчатым окном в задней стене веранды видна гостиная, такая большая, что отдельные ее уголки и ниши теряются в темноте, хотя зажженные там и сям светильники образуют вокруг себя островки света. Посреди одного из световых пятен стоит широкий стол, сплошь уставленный всевозможными бутылками и рюмками, высоко над столом парит в полумраке потушенная хрустальная люстра, похожая на бледную медузу, а дальше, в глубине, он отчетливо видит лишь отдельные фрагменты гостиной: на фоне полосатых обоев два портрета в стиле рококо – небесно-голубая дама и пурпурно-красный кавалер, угол рояля, гигантских размеров китайская ваза, свисающая складками портьера из желтого шелка, абстрактная картина с хороводом солнц и вихрем спиралей – будто парафраза на тему умолкшей танцевальной музыки, а вон там – открытая раздвижная дверь, через которую можно заглянуть еще дальше в глубь темноты. В углу за этой дверью, должно быть, горит камин – красноватый мерцающий отсвет скользит по лицу и рукам мужчины в смокинге, который сидит согнувшись в кресле и спит, впрочем, нет, он не спит, глаза широко раскрыты и устремлены прямо на невидимый огонь. Уж не умер ли он, подумал Симон, не может живой человек сидеть вот так, абсолютно неподвижно, да и лицо чересчур бледное. Но нет, он не умер, вот он медленно разгибается, распрямляет спину, и руки его с растопыренными пальцами шарят по краю круглого стола. Симон криво усмехнулся. Спирит в трансе, сказал он себе, полоумный тип, вызывающий духов с помощью трехногого стола, эти буржуи – они же от безделья верят во всяких там духов, призраков, в загробную жизнь и бог знает во что!… Тут он забыл, потерял свою мысль, потому что стол начал вдруг медленно крениться вместе со всем, что на нем стояло: с чашками, рюмками, серебряным ведерком для льда… сейчас… сейчас это все упадет… но что за идиотство, ничего не падает, хотя стол сильно наклонился набок, и оторвался от пола, и закружился в такт… в такт музыке? Разве музыка опять заиграла? И все там у них опять закружилось, хотя не слышно ни звука?…
Галлюцинации, подумал Симон сквозь дремоту, это усталость, просто-напросто усталость. Он ущипнул себя за руку, чтобы очнуться, но ничего не почувствовал. Что же он, стоит и спит с открытыми глазами или?… "Осторожно, не спать! – сказал он вслух. – Не терять сознания! Если ты сейчас потеряешь сознание, то…" В это мгновение внутри, за окном, зажегся яркий слепящий свет, из темноты выступила широкая лестница, а по лестнице спускались в обнимку двое: низкорослый, толстый, одетый во фрак мужчина и высокая, тонкая серебристо-серая женщина. Симон, встрепенулся, от приступа слабости не осталось и следа, он весь напружинился, как кошка перед прыжком, смертельная ненависть спазмом сдавила желудок, во рту появилась горечь, и он судорожно глотал слюну, чтобы не стошнило. О да, эта женщина ему знакома. Хотя он ее в глаза никогда не видел, ему хорошо знакомо в ней все от начала до конца: надменное белое лицо, оголенные до неприличия руки и плечи, неестественно тонкая талия, перехваченная широким красным поясом, узкие бедра и длинные, плавно скользящие ноги. Козявка, думал он, следя за тем, как она легко и ритмично, словно танцуя, спускается по лестнице бок о бок со своим карикатурным маленьким кавалером, блестящая серебристо-серая моль, раздавить между пальцами -и сдуть, как пыль, как прах, тень праха, и однако же… однако… Как Лидия, ошеломленно подумал он, неужели она будит во мне желание, как Лидия? И по внезапной нелепой ассоциации идей перед глазами его возникла Лидия: вот она медленно поникает лицом вперед, а в узкой ложбинке внизу затылка – маленькая круглая дырка, аккуратная, резко очерченная дырка со слабым налетом пороховой гари, но без крови, – и жуткое видение словно еще более разожгло неукротимую слепую ненависть к этой совершенно чужой ему женщине. Когда все кончится, думал он, когда последний голый мертвец будет давно забыт, она все так же будет танцевать длинным, узким языком пламени в окружающей ее пустоте, за пределами мира страждущих, мира живущих, и все жертвы были напрасны… Между тем его внимание опять привлек к себе мертвый – не то спящий, не то полоумный фокусник, который теперь сидел на виду, в слепяще ярком свете, – он вдруг выкинул руку вперед и толкнул свой стакан, который упал на пол и разбился. И тут человек разом ожил: откинувшись назад в своем кресле, он захохотал. Серая женщина и ее кавалер, сойдя с лестницы, остановились перед его столом. Вот маленький толстяк что-то сказал, а вот и женщина что-то сказала, она сердито тряхнула головой, и по ее неприступному белому лицу пробежало облачко. Человек в кресле смотрел на них и хохотал. Другие пары набежали из гостиной и столпились вокруг, жестикулировали и говорили все наперебой, но неизвестный человек в кресле не отвечал им, он сидел, откинувшись назад, и хохотал, хохотал.