Нина Сагайдак
Шрифт:
До войны Нина так любила ездить с мамой в Ленинград! Папа работал на железной дороге, а мама — в железнодорожной школе, и потому они дважды в году имели возможность бесплатно поехать в любой уголок Советского Союза. В Ленинград они с мамой обычно отправлялись на зимние каникулы. Мама говорила, что Ленинград ей больше всего нравится зимой, когда можно доходить по театрам, увидеть игру замечательных актеров.
Выезжали, они накануне Нового года. Дядя Вадим всегда дарил Нине билет на новогодний праздник. Однажды поезд запоздал, и на елку они поспешили прямо с вокзала. Сопровождали
Мама и тетя Валя очень смеялись тогда, а Нина смотрела на них и вдруг покраснела. Что тут смешного?
Она так и не поняла тогда, почему взрослые смеялись. Да и как ей было понять, что семь лет — это не такая уж длинная жизнь. Как давно это было…
И вот война. Она разъединила ее и маму кровавой рекой. И кто знает, удастся ли им соединиться теперь? Конечно, Красная Армия освободит и Ленинград и Щорс. А вот удастся ли ей вырваться из лап гестаповских палачей?
Эти ненавистные оккупанты безжалостно, зверски уничтожают наших людей. Не щадят ни женщин, ни детей, ни стариков… И не должно быть пощады проклятым фашистам! Бороться до последней капли крови! Бороться и победить! Вот что нужно сейчас И звать людей к борьбе. «Все, что я сделала, — правильно. В этом правда, самая большая правда. За нее отдали жизнь многие-многие тысячи людей, и тетя Оля, и Мария, и Володя… Володя…»
Под утро Нина наконец забылась в тяжелом сне. Ее разбудил шум. Все обитатели камеры были уже на ногах.
XIV
В десять часов Нину вызвали в тюремную канцелярию.
— Сагайдак? — спросил один из надзирателей, видимо, старший.
— Да, — ответила девушка.
— Тебе передача. Брат ждет у проходной. Если хочешь что-либо сказать ему, напиши.
«Толя пришел», — мелькнуло в голове.
Нина заволновалась, кинулась было сначала к передаче, потом остановилась:
— На чем же написать? У меня и бумаги нет.
— Здесь напиши. — Надзиратель протянул бумагу и карандаш. — Садись и пиши.
Человек этот говорил резко, но не грубо. Нина как-то невольно задержала на нем взгляд.
«Кто он? Я его где-то видела», — пронеслось в голове. Но она тут же склонилась над бумагой.
«Дорогой Толя, — быстро писала Нина своим ровным ученическим почерком, — ты единственный мужчина в нашем доме. Успокой бабушку, скажи ей, что ничего страшного нет и не может быть. Произошло какое-то недоразумение, и только. Я еще не знаю, за что меня арестовали. Если к вечеру не буду дома, принеси мне одеяло и маленькую подушку. До свидания. Надеюсь, до скорой встречи. Крепко целую тебя, бабушку и Лялю. Ваша Нина».
Она сложила листок вчетверо и протянула его надзирателю. В это время
— Господин Павленко!
Надзиратель обернулся.
— Подожди, — махнул он рукой вошедшему и велел Нине идти в камеру.
Павленко… Так вот почему ей показалось знакомым лицо этого типа! Ведь он был участковым милиционером… Ну конечно, до войны был участковым милиционером в районе базара… Да… меняются времена, меняются и люди. «По-разному меняются люди», — думала Нина, возвращаясь в камеру.
Через два часа, сопровождаемая тем же надзирателем, она переступила порог большой комнаты следователя. За столом сидели двое офицеров. Одного из них она узнала. Он приходил арестовывать ее, а сейчас перебирал какие-то бумаги; очевидно, собирался вести допрос.
Сбоку у стола сидел какой-то человек в штатском. Он сказал:
— Тебя допрашивают оберштурмфюрер Лингардт и унтерштурмфюрер Краузе.
Как оказалось, Лингардт хоть и с акцентом, но довольно свободно говорил по-украински и не нуждался в помощи переводчика. Тот переводил для Краузе.
— Ты знаешь, за что тебя арестовали? — начал Лингардт, смерив девушку холодным и любопытным взглядом.
— Не знаю.
— Так-таки и не знаешь?
— Откуда мне знать? Пришли и сказали, что я арестована. Вот и все.
Лингардт вынул из папки записку для Толи, написанную Ниной два часа назад, и положил ее на край стола.
— Подойди и прочти. Это ты писала?
Нина взглянула на бумагу, потом на офицера.
— Я писала. Но не вам, а брату.
— А это? — Лингардт вынул из папки еще одну бумагу и с довольным видом положил ее рядом с письмом.
Словно ледяная волна окатила девушку с головы до пят. На столе лежала написанная ее рукой листовка.
— Ну? — Эсэсовец не сводил с нее свинцового, неподвижного взгляда. — Почему ты молчишь? Ты писала?
Молниеносно пронеслась мысль: ничего не подтверждать, ничего не признавать. Признание — это смерть. Сразу, немедленно. Она молчала. Лицо ее заливала мертвенная бледность.
Нина остановила блуждающий взгляд на следователе, потом на Краузе, на переводчике. Тихо и твердо сказала:
— Нет, не я.
— Но ведь почерк один и тот же! — вскипел Лингардт.
— Мало ли сходных почерков. Я не писала, и все.
Лингардт откинулся на спинку кресла и смотрел на Нину уже не только с любопытством, но и с раздражением.
— Ты не хочешь говорить правду? Напрасно. У нас нет сомнений в том, кто писал. Нас интересует, с кем ты писала, кто дал тебе текст листовки, кто входил в организацию, враждебную рейху, кто вами руководит?
Гестаповец вышел из-за стола и, заложив руки в карманы, медленно прошелся по кабинету. Нина молчала.
— Ну, так как же? — остановился перед ней Лингардт. — Будешь сознаваться или вынудишь нас прибегнуть к крайним мерам? У нас есть Мульке. Тебе говорили, кто такой Мульке?
— Мне не в чем сознаваться, я не знаю никакого Мульке.
— Ты злоупотребляешь нашим терпением, девушка. Ты прекрасно знаешь, что говоришь неправду. Мы можем привести сюда тех, кому ты подбрасывала листовки, и они это подтвердят.