Ниоткуда с любовью
Шрифт:
* * *
Рука, осыпающая горячий снежок сигары, вытянулась до отказа, кружевная манжета высвободила браслет часов, и он поднес мне к глазам циферблат. Зрение малость пошаливало, и стрелки прятались за золотым блеском. "Полвторого, сказал он.
– Я вам кое-то прочту". И, сняв очки, слепо моргая беззащитными глазами, он начал читать явно по-русски - но что?
Вернулась Мила, присела на корточки возле кресла, опустила голову, послушала... "Антонио, - сказала она вдруг, - кончай с Онегиным, пойдем танцевать..." Посол дожевал до конца строфу, ткнул сигару мимо пепельницы, напялил очки и они заструились прочь. Сквозь их спины просвечивала гостиная, лепнина зеркальных рам, портреты на стенах, кресло, выехавшее на самую середину паркетного озера, заросшего пустыми стаканами возле растопыренных ножек...
Что испытывает абориген, попав куда не надо? Я давился тошнотворной тоской. 0'кей, в гробу
Чувство инакости раздавило меня вконец. Я был унижен чистотою их одежд, волнами их духов, вспышками чистосердечных улыбок. Я без труда извлекал из общего кипения тяжелые снования соотечественников. Даже легкая Мила, дошедшая с послом до лестницы в подвал, откуда вытекала ядовито-малиновой пеной музыка джаз-банда, даже Мила, вдруг пошедшая по мраморной лестнице наверх, закручиваясь по спирали и таща на вывернутой руке знатока Пушкина, даже она, из породы летающих, была тяжелее и неуклюжее любой пятидесятилетней матроны, тщательно завернутой в шелк и поставленной с бокалом шампанского в углу. Мы излучали что-то. От нас несло обреченностью что-то там строить на благо кому-то. Мы были временно на свободе. Нас поджидали на выходе старшие братья. Мы были золушками с бородами и без, но вместо хрустального башмачка нам выдали по испанскому сапожку. Чувствительная разница.
Шведская интеллектуалка явилась по мою хандру. Слово, которым она пузырилась, видимо, означало на ее русском совокупление, но прилежная ученица никогда не смогла найти его в на все пуговицы застегнутых словарях. Поэтому оно звучало почти перевернуто. На длинной шее у нее жил чудесный завиток. Пользуясь чередованием каких-то теней, атласных отворотов, мундиров и декольте - я улизнул.
В подвальчике, замусоренном серпантином, конфетти, пустыми стаканами и полными пепельницами, сидел Генрих С. Его седая львиная грива вздымалась, складки на лбу шли волнами; Генрих, патриарх подпольных поэтов, внушал ясноглазому янки, что умом Россию не понять.... Американец кивал головой, а Генрюша, как это бывает при несовпадении языков, распаляясь, выкрикивал, а не говорил, громкостью стараясь протаранить непонимание. "Генрих,- сказал я ему,он же ни бе ни ме по-нашему..." - "Я уже это заметил", - сказал Генрих, сникая.
Шведская подданная, близоруко вглядываясь в дымный сумрак, пробиралась между танцующими. Почему эти интеллектуалки не любят носить очки? Вовремя катапультировавшийся Генрих перехватил ее; лабухи, как зубную боль, тянули "Besa me, besa me mucho", "Роджер", - сказал американец, протягивая руку. "Умом Россию..." - пронеслось вместе с дымом. "How come?
– спросил Роджер.- I thought it's forbidden for you, Russians..."
Лет через десять я встал, чтобы облегчиться. В уборной кто-то отчаянно блевал. Знакомая золотая сумочка лежала на подоконнике. "Мила?" - попробовал я. "Что-о-о?" - простонала она. "Что случилось?" - "Икра... с полкило, наверное..." И ее снова начало выворачивать.
В баре я, забывшись, спросил скотча по-русски. Бармен, здоровенный малый в белом кителе, лязгнул на меня серым глазом, и рука его, щипцами тянувшая лед из ведерка, остановилась... Ухмыльнувшись, он отложил щипцы и, по локоть нырнув в Финский залив, швырнул мне в стакан три кубика... Вот скотина!
Роджер сидел все там же. Палехская черная шкатулка с Ильичом вместо жар-птицы стояла на столике. Пересохшие аш-упман были внутри. Мы вам базуки, вы нам сигары. "Что он мне пытался сказать?" - спросил Роджер. Я перевел. "Трансцендентальные потуги... Умом вашу историю действительно никак..." Оркестр собирал инструменты. Нужно было смываться. "Вы на машине?" - спросил я.
Наверху уже сновали слуги. Роджер повел меня коридором на кухню. Толстая черная кухарка, стоя у окна, ела кусок пирога. "Мария!" - позвал ее Роджер. Потом мы что-то ели: горячие черные бобы и огненное мясо, водка была ледяной, а грузинская аджика называлась чили; потом Роджер, подпихивая меня в спину, тащил по закоулкам второго этажа, потом была холодная вода, чей-то розовый халат, прошуршавший мимо, потом ничего не было, ровным счетом ничего, и вдруг сразу, без предупреждения, - тугим мраком налитая ночь и лиловый слепящий свет фар, и на границе разинувшей пасть тьмы - расставив ноги, с красными точками сигарет, в аккуратных шапках, а один - похлопывая обутыми в перчатки руками... Так и запомнилось: обутыми в перчатки...
Я не видел, кто ведет машину, но через несколько резких поворотов машина остановилась, и голос Роджера сказал: "Спасибо, Лиз... Ты доберешься?" Пахнуло снежком. Я выпрямился. Женщина пересаживалась в ситроен. Роджер, вывернув шею, разглядывал черную волгу, спокойно пристроившуюся в хвосте. "Где ты живешь?" спросил Роджер. Я вытянул руку - моя улица начиналась через три метра. "Jesus!" - рявкнул он.
* * *
Ночью на Садовом кольце происходят странные вещи. Пьяница Ольшевский, русский Брейгель, целый день писавший снежинки на двухметровом холсте, выходит на охоту. В кулаке у него греются три рубля мелочью. Он доходит до угла Каляевской и улицы Чехова и там, согнувшись, стучит в полуподвальное окно. Свет не зажигается, но через минуту из форточки высовывается рука и рукав залатанной фуфайки. Ольшевский выдаивает из кулака монеты. Форточка захлопывается. Ольшевский, постукивая друг о дружку валенками, мнется под мутным небом. Форточка чмокает паром еще раз, и нечто завернутое в газету отправляется в карман пальто. В кармане живут табачные крошки, в кармане есть складной ножик и английский ключ. Дойдя до крошечного скверика, художник вытаскивает из кармана бутылку и железным пальцем привычно проталкивает пробку внутрь.
Пьет он, задрав к небу лицо с закрытыми глазами. Милиционеру из патрульной машины может показаться, что небритый бродяга трубит в трубу. Отпив глотков семь, он открывает глаза: милиции нет, большие одинокие снежинки медленно, так, что можно проследить расходящиеся в стороны нити падения, падают на подмерзшую грязь, бездомная собака, виляя хвостом, стоит напротив и лыбится...
* * *
Милиции нет по простой причине: ночью на Садовом кольце регулярно происходят странные вещи. Конвой спецмашин с включенными мигалками загоняет и без того редкий транспорт в проулки; слышен тяжелый рев мощных моторов - по осевой линии тягач с буйволом на лбу мотора тянет зачехленный истребитель. Сзади, прикрытием, идут два других тягача. Районный патруль блокирует пустой перекресток. Роджер, послушно показав налево, на всей скорости срывается с места. По косой он пересекает Садовое кольцо и сразу после короткого крыла МИГа выносится на противоположную сторону. Сзади что-то происходит, но два резких поворота - играем в ковбоев, - и мы летим по совершенно пустой улице. Присевшие на корточки домишки бросаются врассыпную. И только минут через пять он опять включает огни.
Город пуст. Никуда не скачет квадрига Аполлона на фронтоне Большого. В Кремле не горит окошко вождя. Лишь на углу улицы Горького качающаяся парочка все промахивается и промахивается, пытаясь сесть в медленно отъезжающее такси. Я отвратительно трезв.
* * *
Я спал в детской. Его чада и жена еще паслись на лужайках Новой Англии. Утром, выглянув в окно, я увидел огромный, тщательно расчищенный от снега двор, до предела забитый иномарками. Черный полушубок милиционера прогуливался у единственного выезда. Я кряхтел, смывая остатки ночи под душем, когда вошел Роджер с полотенцем и халатом. "No headache?", - улыбаясь спросил он. Мы пили кофе на кухне, в квартире шел ремонт, и зимнее солнце кровавило стекла домов напротив, на столе как ни в чем не бывало лежали Ньюзуик, Тайм и Херальд Трибюн... Стоило только переместить эти глянцевые страницы на 300 метров в сторону, положить на замерзшую скамью около смутно виднеющегося магазина, и они отольются в металл - станут преступлением. Любой гражданин, нагнувшийся за ветром гонимым журналом не с целью выдать его злое шуршание властям, имеет шанс изучить флору дальнего Севера...
Роджер понимающе поддакивал, но было заметно, что ему нужно было напрягаться, вживаясь в этот бред. Я пил третью чашку кофе, мудрствуя над спецификой работы советских, в полковничьи кителя одетых парок, когда он, отложив в сторону ручку, подтолкнул щелчком ногтя в мою сторону разодранную сигаретную пачку. "Кончай трепаться", - было написано крупными буквами.
* * *
Я дал ему номер моего телефона, он пообещал звонить только с улицы и высадил меня у воронки метро. Я доехал до Белорусской и, стоя у открытой двери, придерживая ее ногой, вышел в последнюю секунду. Поезд ушел. Я был один на платформе. Я перешел на другую сторону. Меня малость трясло. От западного кофе, я думаю. Нашего нужно выпить чашек двадцать, прежде чем вздрогнет хоть один нерв. Толпа туристов спускалась по лестнице перехода. Задрав головы, они рассматривали плафоны: рабочих и крестьян в экстазе осуществленной дружбы. "Дешевизна советского транспорта,- ворковала