Нищета. Часть первая
Шрифт:
Огюст сжимал руками лоб. Быть может, все это только дурной сон и он еще проснется? Но нет, он действительно был здесь, затерянный в безбрежном мире, которому нет дела ни до его горя, ни до его одиночества. Он сейчас умрет, это неизбежно. Под небом столько простора, но для него есть место только в тюрьме или в могиле…
Огюст твердо решил покончить с собой и все же медлил в каком-то немом оцепенении. Перед его умственным взором беспорядочно сменялись картины, словно сцены в драме из народной жизни.
Он видел себя малышом, сидящим у отца на плече во время воскресной прогулки, когда они всей семьей, вместе с дядюшкой Анри, отправлялись за город, в сторону укреплений. Бедный, славный старик!
А проказница Анжела! Как любила она носиться с братом наперегонки, кувыркаться в траве… Вот они вместе сидят на берегу, на ее белокурой головке — венок из васильков… Огюст уже забыл, где это было, но светлое воспоминание о первых детских радостях сохранилось в его душе. Ему стало грустно, что эти годы умчались безвозвратно. Родители, казалось, были тогда так счастливы и красивы. Он видел перед собою мать совсем молодой, в шляпке, украшенной розами, и отца в белоснежной блузе.
А потом наступили мрачные дни [25] : осада, обстрелы, скверный хлеб, от которого люди болели… Причин всего этого Огюст не знал и только удивлялся. Ему хотелось бы понять, как случилась эта катастрофа, принесшая им столько несчастий. Он вспомнил ужасную ночь, когда отец не вернулся домой, а потом — жизнь, полную труда и лишений, голод, холод, все, что им пришлось испытать, и подумал, что расстаться с этим не столь уж большая потеря…
Да, но ведь на свете есть люди, которым он нужен… «Ну что ж, — подумал Огюст, вставая, — все-таки надо кончать, и поскорее. Мне нечего есть, я раздет, разут, продрог от холода… К тому же я — убийца! Меня ждет тюрьма. Я не могу быть полезен ни своим близким, ни другим людям. Самое время свести счеты с жизнью! Правда, я никогда не знал никаких удовольствий, не то что другие… Даже обидно, что не удастся унести с собою приятных воспоминаний в царство кротов. То-то черви полакомятся мною…»
25
А потом наступили мрачные дни… — Речь идет о бедствиях парижан в период осады Парижа пруссаками в 1870–1871 гг.
Отпустив эту мрачную шутку, Огюст снял рубашку и бросил ее в канал. Затем, сойдя к воде, он вымыл руки, ибо не хотел, чтобы труп его нашли испачканным в крови, после чего взглядом стал искать подходящее дерево. Неподалеку оказался дуб с толстыми сучьями.
— Лучшего и не надо, — сказал Огюст со вздохом. — Не хуже крючка! Поистине, провидение во всем помогает мне! Я обречен на смерть… И подумать только: если б отец не снял шапку перед телегой с трупами, этого не произошло бы… Руссеран побоялся бы его, с Анжелой не случилось бы несчастья… Вот от каких пустяков зависит порой человеческая жизнь!
Огюста обуял гнев. А все-таки этот ханжа, этот лицемер, который совращал молоденьких девушек, а потом молился богу, получил по заслугам! Полуграмотный, нищий мальчуган сам рассчитался с ним! Ведь судьи всегда на стороне богатых; невинность, права все покупается за деньги… Огюсту было только семнадцать лет, но он прожил достаточно, чтобы увидеть и понять это. Семнадцать лет! Умереть в таком возрасте! До чего это глупо — давать волю гневу! Ведь убийством Руссерана он не облегчил участи Анжелы, а между тем был в состоянии ей помочь. Он уже прилично зарабатывал, и раз беда уже стряслась, надо было попытаться хоть как-нибудь наладить жизнь. Но теперь поздно, слишком поздно…
Огюст сделал на шарфе затяжную петлю, связал оба его конца и просунул голову в петлю. Затем он снова посмотрел вокруг,
Но погода, как бы тайно сочувствуя юному страдальцу, вдруг переменилась… Серые тучи временами совсем заволакивали небо; порывы холодного ветра мокрым снегом секли обнаженную грудь Огюста. Его пробирал озноб, и он подумал о леденящем холоде смерти. Уж поскорее бы конец! Бедняга испытывал такую слабость, так сильно дрожал — от холода или от волнения, — что с трудом вскарабкался по стволу. Цепляясь за дерево, он попытался набросить шарф на сук. Это удалось ему не сразу.
— Прощай, мама! — воскликнул Огюст и оттолкнулся от дерева. Качнувшись несколько раз, тело его повисло в воздухе, и только эхо повторило: «Мама!.. Мама!..»
XX. Метельщик-ученый
— Черт его дери! Как сказал, так и сделал! Вот, господа хорошие, отличное семечко, из которого вырос бы бандит, если бы ветер сорвал его с этой виселицы!
С этими словами уже знакомый нам метельщик по имени Леон, друг дядюшки Анри, «ученый», как звали его товарищи, быстро перерезал шарф, на котором висел Огюст. С бесконечными предосторожностями недавний оборванец, одетый теперь в платье мастерового, опустил на землю юношу, уже не подававшего признаков жизни. Затем он принялся растирать ему грудь и виски. Вынув из кармана склянку, он откупорил ее и дал Огюсту понюхать. После этого Леон быстро скинул старый сюртук, который носил под блузой, отрезал от него полу, смочил жидкостью из той же склянки и снова стал растирать юношу. Наконец он начал делать ему искусственное дыхание. Вскоре фиолетовые пятна, вызванные на щеках бедняги удушьем, сменила бледность, Леон — как видно, человек сведущий — вылил из склянки несколько капель в его полуоткрытый рот.
Подкрепляющее средство возымело свое действие: Огюст открыл глаза и удивленно оглянулся, спрашивая себя, не проснулся ли он в царстве мертвых? В этом не было ничего невероятного: в самом деле, разве жизнь — не мир грез? Вот и сейчас — над его головой нависло свинцовое небо; вокруг, словно обрывки сновидений, колыхались клочья тумана, и чье-то незнакомое лицо над ним. Что это — пробуждение или бред?
Огюсту показалось, что он снова стал ребенком, и он прошептал: «Мама! Мама!» То были его последние слова, и с ними же он вернулся к жизни…
— Повесился как настоящий мужчина, а теперь зовет маму, — сказал метельщик, согревая руки Огюста в своих руках. — Ну, что, малец, тебе лучше? Дай-ка я еще разок потру тебя своим снадобьем! Ей-богу, это не хуже святого причастия, вот увидишь!
И он снова энергично растер юношу спиртом. Огюст окончательно пришел в себя.
— Ну вот, ты опять молодцом, — продолжал Леон. — Теперь ты в силах идти. Вставай, и айда в дорогу, если не хочешь, чтобы полицейский комиссар Пантена стал доискиваться, на каком-таком основании ты вздумал улепетнуть без паспорта в страну, откуда не возвращаются…
Они спустились по откосу на то место, с которого Леон услышал монолог Огюста Бродара и видел, как он пытался покончить с собой. Тут лежали мешок, корзинка и небольшой сверток. Развернув его, метельщик вынул какое-то длиннополое одеяние зеленовато-черного цвета и протянул его Огюсту.
— Надень-ка сию хламиду, — приказал он. — Ну нечего, нечего, ведь ты дрожишь как осиновый лист, бедняга. А еще хотел показать, что ты — мужчина!
И он бережно, с материнской нежностью, укутал юношу. Взвалив мешок на плечо и захватив корзинку и сверток, Леон умудрился еще протянуть руку Огюсту. Хотя тот протестовал, уверяя, что свободно может идти сам, ему волей-неволей пришлось повиноваться странному спутнику, посланному случаем или провидением, чтобы избавить его от смерти.