Нищета. Часть первая
Шрифт:
— Как только его здоровье позволит, я поговорю с ним, и, быть может, опасаясь кое-каких действий с моей стороны, он согласится на все наши требования.
— Сомневаюсь.
— Независимо от того, удастся это или нет, позвольте мне покамест передать через вас Анжеле и ее ребенку немного денег. Они сейчас так нуждаются, что не вправе отказываться от помощи.
И г-жа Руссеран протянула учителю тысячефранковый билет. Так как он не хотел его брать, она добавила:
— Эти деньги — не компенсация за непоправимое зло, которое мой муж причинил семье Бродаров, а лишь небольшая часть нашего долга Жаку. Справедливость требует, чтобы мы
Леон-Поль недоумевал.
— Поясните вашу мысль, сударыня. Я охотно буду вашим посредником, но почему вы считаете, что должны Бродарам?
— Почему? — подхватила Агата с жаром. — Сейчас вы увидите, права ли я. Разрешите мне привести некоторые аргументы и обосновать их цифрами. Вы убедитесь, что я все-таки деловая женщина и не разучилась вести бухгалтерию.
Она взяла большой лист бумаги и разграфила его карандашом на несколько колонок.
— Придвиньтесь-ка поближе, нам надо кое-что подсчитать.
Учитель повиновался, и г-жа Руссеран продолжала:
— Либо я глубоко заблуждаюсь, либо вы не менее, чем я, сведущи в деле, о котором пойдет речь. Во всяком случае, вы человек разумный и порядочный. Этого достаточно, чтобы понять доводы бесхитростной женщины, стремящейся к одному: делать добро и вернуть каждому то, что ему причитается.
Леон-Поль был весьма заинтересован.
Агата продолжала:
— Вы согласны, что для всякого промышленного предприятия необходимы три фактора: капитал, рабочая сила и руководство?
— Это неоспоримо.
— Факторы эти можно рассматривать как средства производства, не так ли?
— Точно так.
— Каждый их этих компонентов, пропорционально своей доле участия, дает право на прибыль, приносимую предприятием.
— Несомненно.
— Тогда выслушайте маленькую историю, которая не имеет, впрочем, прямого отношения к тому, о чем мы говорим; эта история может быть названа:
Жил некогда художник, опередивший свою эпоху и желавший изображать природу такою, какою он ее видел, а не в угоду требованиям моды. То было время Давида [55] , когда нагие солдаты, смертельно раненные на поле сражения, неизменно улыбались зрителям из позолоченных рам. Борясь против общепринятых мнений, наш художник всю жизнь бедствовал, подорвал силы и в конце концов вынужден был отдать свои картины торговцу ширмами, который обещал заплатить за них, если удастся их продать. К несчастью, клиентура этого торговца состояла из знатных дам и людей со вкусом, предпочитавших видеть на ширмах пастушков и пастушек в шелковых одеждах, завитых и украшенных ленточками, как пудели. Они не терпели ничего низменного и охотно бы отдали все полевые цветы за одну искусственную розу. В конце концов торговец вернул художнику-неудачнику все его полотна за исключением одного, случайно проданного какому-то англичанину.
55
Давид Жан-Луи (1748–1825) — известный французский живописец, основоположник революционного классицизма во французском искусстве.
У художника был горячо любимый сын, которого он с радостью научил бы тайнам своего искусства. Но, убедившись, к чему это приводит,
Когда торговец ширмами принес обратно все картины, заявив, что такой мазни никогда не сбыть, Жан Монье почувствовал, что удар слишком тяжел и он его не перенесет.
Позвав сына, он велел ему разорвать полотна, бросить их в камин и пожарче развести огонь, так как погода стояла холодная. Сын скрепя сердце повиновался, ибо находил произведения отца превосходными. Холсты один за другим сгорали как спички, а старик, простирая к огню дрожащие руки, говорил: «Давно уже я так славно не грелся. Ха-ха, мои полотна прекрасно освещены!»
Оставалась только одна картина без рамы. На ней художник изобразил пьяницу, с покрытым синяками лицом, вернувшегося домой после драки, и его жену, которая сидела за работой при свете лампы и ногой качала колыбель. Мужчина был написан настолько живо, что внушал отвращение; женщина была некрасива, хотя тогда это считалось в живописи недопустимым. Игра светотени, несмотря на резкость, была схвачена верно. Вся композиция являлась сколком с действительности, а не ухищрением искусства.
Луи Монье попросил отца не уничтожать хоть эту картину, один вид которой мог навсегда отучить от пьянства. Но старый художник был неумолим.
— Нет, нет, — повторял он, — нет, сынок, сожги все, чтобы от моих усилий и скорбей не осталось и следа!
В это время кто-то постучал. Луи открыл дверь. Вошел мужчина в очках с золотой оправой. Судя по костюму, он был иностранцем.
— Здесь живет знаменитый художник Жан Монье? — спросил незнакомец, и глаза его, блестевшие за стеклами очков подобно рубинам, впились в уцелевшую картину старика.
— Да, здесь живет Жан Монье, но не знаменитый, а несчастный, — ответил молодой человек. — Что вам угодно? Чему мы обязаны частью видеть вас в нашем скромном жилище?
— Я желал бы приобрести несколько картин Жана Монье. Я — ван Сэдлен из Амстердама.
— А я — Шмидт из Лондона, — объявил другой посетитель, входя без стука в полуоткрытую дверь. — Я осыплю золотом творца столь талантливых полотен. Вы можете сделать то же самое?
— Посмотрим.
— Как? Вы решаетесь оспаривать их у Англии?
— А почему бы и нет? Я приобрету все картины.
— Вы не купите ни одной. Ни ваши коммерсанты, ни ваше правительство не в состоянии даже по достоинству их оценить. Для них уже отведено место в наших музеях, в картинных галереях наших лордов.
— Увы, господа, — воскликнул, плача, сын художника, — из всех произведении моего отца осталась только эта небольшая картина, счастливая случайность спасла ее от огня.
Оба покупателя устремились к картине.
— Шедевр! Непревзойденное мастерство! — восклицали они наперебой.
— Она моя, — заявил ван Сэдлен. — Я пришел первым. Даю десять тысяч франков. Десять тысяч за полотно в три квадратных фута!
— Жалкий человек! — негодовал англичанин. — Десять тысяч за такой шедевр? Вы его не получите! Этот пьяница, от одного вида которого уже тошнит, сам по себе стоит тысячу фунтов стерлингов!
— То есть двадцать пять тысяч франков? Вы их даете, Шмидт?
— Даю.
— Тогда я даю двадцать пять тысяч пятьсот!
— Тридцать тысяч!
— Тридцать одна!