Низверженное величие
Шрифт:
И поэтому обращение главврача не произвело на него впечатления. Его коснулся только смысл вопроса: как он себя чувствует? Если бы он мог избавиться от мыслей о сыне и о родине, то, возможно, чувствовал бы себя неплохо. Теперь же и в этой больничной обстановке, где у него было все, что надо, он не мог чувствовать себя хорошо; к тому же был нарушен его стереотип активного труда.
— Пора уже меня выписать, товарищ главврач…
— Нет ли у вас, Георгий Михайлович, жалоб на персонал?
— Жалоб нет ни на кого, кроме как на самого себя. Не привык я отсиживаться в заветрии, когда вокруг бушует буря… У меня много работы… Очень… Особенно теперь…
— Почему?.. Что случилось?
— Важные, важные дела… Красная Армия наступает…
— Да, вы, Георгий Михайлович, правы… В комнате вас ожидают два болгарина. Они принесли новости и хотят сообщить их вам лично. Я послал за вами сестру и думал, что вы ее встретили…
— А они еще в комнате?
— Да.
— Тогда
В широкой, светлой комнате его ждали Басил Коларов и Станке Димитров-Марек. Марек следил за всем, что связано с фашистской пропагандой в Болгарии, и первым узнавал новости. Его «Голос народа», работавший на тех же волнах, что и «Радио София» и «Скопле», вел упорные сражения с официальной болгарской пропагандой, вещавшей о немецких лжеуспехах. Коларов и Марек пришли сейчас сообщить ему о деле, имеющем судьбоносное значение для родины. Лысина Васила Коларова, освещенная солнцем, блестела как полированная; с нею контрастировала слегка посеребренная грива Марека, в которой запутались косые солнечные лучи, проникавшие в комнату.
При появлении Димитрова они встали и обменялись с ним рукопожатием; Коларов — легким сжатием пальцев, Марек же — сердечно потряс всю руку. За годы совместной работы Димитров узнал привычки, жесты и даже ход мыслей каждого из них, и не только их двоих. Он с первого взгляда запоминал то, что характерно для человека, и мог сразу определить его душевный мир, его поведение — гражданское и человеческое. Длительное общение с людьми выработало в нем непогрешимое чутье на подхалимов и на искренних, смущенных его присутствием людей, на кабинетных работников и на практиков, учившихся у самой жизни. В свое время ему было достаточно одного слова Германа Геринга, чтобы понять, что он имеет дело с самоуверенным, суетным человеком, вышедшим из себя от вопросов подсудимого, на которого Геринг смотрел свысока. И Димитров не ошибся. Его революционный опыт, путь из низов к вершинам мирового коммунистического и рабочего движения помогли ему накопить такое душевное богатство, которое делало его справедливым и неуязвимым в любых ситуациях. При подборе людей он мерил их мерилом верности идее, искренности и самозабвенного трудолюбия. К мечтателям о сверхгероических делах, оторвавшимся от крепкого корня, он относился с известным сомнением. С Коларовым они были старые товарищи, и Марека он знал порядочное время — их дружба была проверена в общем деле. Их лица и взгляды подсказывали Димитрову, что они принесли серьезные новости. Коларов заговорил первым. Он спросил о здоровье, о мнении врачей. Димитров не спешил отвечать. Эти вопросы они задавали и главврачу, и поэтому он дружески сказал:
— О здоровье я знаю столько же, сколько и вы, так что рассказывайте, что нового.
— Есть новость: царь умер!
— Царь?
— Царь Борис, — добавил Марек.
Кабинет был просторный — красивый продолговатый зал с тяжелым, массивным столом в глубине. Стена напротив окон была закрыта черными застекленными полками с книгами. Классики марксизма стояли в солидных переплетах. Кроме трудов Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина тут были и книги, повлиявшие на него в молодости, — «Что делать?» Чернышевского, «Война и мир», «Анна Каренина» Толстого. Книги современных авторов были большей частью с автографами, и Димитров часто брал их с полки, чтобы что-либо вспомнить, углубиться в поэтичную мысль, прикоснуться к сладкозвучному литературному языку. Он любил напоминать тем, кто свел разговорную речь к узкому кругу шаблонов, что нужно почаще заглядывать в произведения писателей. И когда он говорил об этом, они едва ли догадывались, зачем он это делает. Он просто рекомендовал и давал им книги, восхищался образным языком Лескова, силой чеховского гуманизма или романтичными образами молодого Горького, не исключая Павла Власова из романа «Мать». Но случалось, что, погрузившись в работу, он надолго забывал и писателей, и романтичные слова, потому что жизнь вела его по суровой земле. И краткие информации о судьбах и событиях, ложившиеся на стол, ожидали решения. В такие минуты Димитров словно был за пределами кабинета, не слышал ни шума с площади Ногина, ни покашливания вошедшей секретарши.
Краткое пребывание в санатории было уже забыто. Весть о смерти царя Бориса дала мыслям новый толчок, и он не раз уже обсуждал ситуацию с Заграничным бюро партии. В Болгарии случилось что-то неожиданное, что-то такое, что умные, здравомыслящие политики могли бы использовать в интересах народа…
Константин Развигоров гордился своим трудолюбием. Он считал себя примером того, как из обыкновенного городского мальчишки может сформироваться человек широких возможностей и познаний, необходимый даже короне. Его путь, в сущности, был не очень крут, и напрасно он непрерывно говорил о нем сыновьям и дочерям. В свое время его дед считался первым меховщиком среди габровцев. Люди помнили, как он на трех мулах, груженных тяжелыми вьюками, ездил после
4
Чорбаджи — богач, собственник земли; хозяин, господин.
Крестьяне давно знали его привычки, вкусы и пристрастия. Кожи от ягнят-сосунков он осматривал первыми, затем приходила очередь тех, которые при жизни уже не питались молоком матери, а потом — и ягнят покрупнее. Он старался как можно больше купить кож от сосунков, а потом, если оставались деньги, пытался сбить цену. Крестьяне, знавшие все это, обыкновенно договаривались, чтобы вначале показывать ему кожи подешевле, но и он был не лыком шит. Увидев гору кож от крупных ягнят, он сразу же возвращался в корчму, заказывал себе вторую порцию выпивки и начинал играть на терпении. Обычно он побеждал — ведь это была его работа.
Так продолжалось до тех пор, пока он не разбогател и не начал посылать за кожами вместо себя учеников, а сам выезжал в дубильные мастерские недалеко от Этера и раздавал заказы скорнякам. Через некоторое время и это дело он поручил одному из мастеров, который имел свою долю в пае, а за собой оставил контроль над тремя лавками, так как его торговля разрослась. В лавках висели шкуры лисиц, ягнят, телят и даже волков. Волчьи и лисьи были обработаны лишь ему известным способом, они пользовались большим спросом и расходились по хорошей цене, потому как были мягкими, приятными на ощупь, с крепким и стойким волосом. Его товары постепенно завоевывали рынки в стране. Он уже накопил немало денег и подумывал о том, чтобы построить несколько мастерских по изготовлению гайтанов [5] , но вдруг понял, что мужские штаны и куртки с гайтанами выходят из моды, значит, время гайтанов заканчивается.
5
Гайтан — шнур, галун, нашивавшийся как украшение на одежду.
И тогда он впервые решил заняться землей.
Как всякий габровец, он не был земледельцем и не знал радости от сбора урожая, но земля была ему нужна для другой цели. Он стал думать о земле после того, как побывал в молодой столице Болгарии. Какая-то торговая тяжба привела его туда в поисках правосудия, и там, ожидая адвоката, который поведет дело против одного из его пайщиков, он услышал разговор двух столичных жителей. Они говорили о выгодной закупке земель вокруг молодой столицы. Тот, кто был пониже ростом, все жаловался, что ему не хватило денег купить луг около Бояны. Пока высокий раздумчиво говорил, что Бояна очень далеко от города, чорбаджи Косьо ощутил знакомый зуд в предвкушении крупной прибыли. Закончился разговор с адвокатом, делу был дан ход, первый денежный взнос оформлен, а он все не мог преодолеть волнения. Он вышел на площадь, нанял пестрый фаэтон с белым упитанным конем и поехал осматривать разрытый, пыльный город. Много пустых мест было между одноэтажными и двухэтажными домиками, а находившийся на противоположной стороне Корубаглар был весь в плодовых деревьях. Время от времени Косьо трогал своей резной тростью плечо усатого извозчика и, не говоря ни слова, выходил и долго рассматривал болотистые луга. Этот осмотр заинтересовал извозчика, и он сказал:
— Если, чорбаджи, ты хочешь кое-что купить, могу тебе помочь. Я знаю весь город, и весь город знает меня…
Слова усатого извозчика не показались чорбаджи Косьо пустой похвальбой. Город — пыльный, грязный, невзрачный — можно уместить на ладони. Единственными хорошими строениями были церковь святой Софии на горке и старый турецкий постоялый двор. Верхняя улица, где он находился, была непригляднее габровской. Извозчика с такой молодцеватой внешностью и с таким красивым фаэтоном, конечно, должны знать все. Новые городские власти пытались навести порядок в пыльной столице, которая все еще мало походила на город.