Ночь генерала
Шрифт:
Если душа существует, она не может быть не чем иным, кроме мысли. Да, это мысль. Чистая мысль. Бестелесная, невидимая, свободная от суетности. Понимающая, возможно, все. Единственное, чего она не может, так это говорить. Она нечувствительна к боли, очищена от всех телесных чувств и порывов и, видимо, лишена памяти обо всем, что может вызвать грусть, стыд, жажду мести. Должно быть, душа – это достаточное самой себе сознание бескрайней невинности и счастья. Как солнечный луч, как прозрачная река, как цветок или лунный свет. Как твоя доброта, Елица. Красота и блаженство, полностью осознающие себя как таковые и именно так воспринимающие мир вокруг себя. Родителей, детей, друзей, врагов, смерть, жизнь, мучения и мучителей. Как бы хотелось, чтобы это было так, но так ли это?
А может быть, после выстрелов не будет ничего. Только мрак. И я буду чувствовать
Попробовать черешни? Или глотнуть лимонада? Не могу. Зачем, Елица, ты принесла все это? Пятнадцать минут! Она ушла прежде, чем я успел рассмотреть ее, услышать, почувствовать. Составная часть сценария. Они и этим хотели меня помучить. Но почему мне хочется спать? Так хочется спать. Но я не буду. Это мои последние часы, а хочется спать. Я не должен заснуть. Съем одну ягоду. Они далеко, а мне противно даже пальцем шевельнуть. Мрак. Как удивительны эта темнота, одиночество и молчание…»
Я пришел сюда не затем, чтобы говорить комплименты или утешать. Я, генерал, предъявляю обвинение. Обвинение во многом. Обвинение, хорошо обоснованное и неопровержимое.
Ты должен был, и ты мог это, но не хотел, уже в начале июля 1941 года поставить немногочисленных тогда партизан, которые только начали собираться в горах, поставить перед необходимостью выполнять твой приказ: каждый, кто нарушает единство Армии и верность Знамени, будет расстрелян!
На такое мое, и не только мое, требование ты отвечал: как это так – стрелять в собственных детей?! А так, господин полковник, сказал тебе я, писатель и адвокат. Потому, что ты представляешь законную Армию и Корону, а они основывают партийные партизанские отряды. Это во всем мире расценивается как неповиновение, как бунт и соответственно наказывается. Сорняки надо вырывать сразу, потом будет поздно. Пусть, если хотят, носят в своих сердцах красные звезды и знамена, но двух армий и двух командующих быть не должно.
Важно, отвечал ты, что и они сражаются против врага, а потом, когда война закончится, народ сам решит, под какие ему встать знамена.
Ты, полковник, выдвигал такие аргументы, которые более приличествовали бы мне, писателю, я же вел себя как полковник. Но ты был командующим, и твое слово – решающим. Если бы все пошло по-моему, к концу июля с партизанами было бы кончено, и злые семена не дали бы всходов нигде, ни в одном уголке нашей страны.
Крцун меня не интересует. Он преступник, но преступление это на твоей совести, генерал!
История умеет далеко разводить причину и следствие. История может простить все, но только не те ошибки, от которых зависят судьбы.
Кочевье, пропасть под Милевиной, Лиевче Поле… Могло ли все это произойти, если бы ты, генерал, не допустил формирования партизанского движения? Если бы ты тогда, в июле расстрелял несколько десятков человек, это спасло бы жизнь нескольким сотням тысяч. Ты бы не познакомился с Крцуном, а я не смотрел бы с облаков над Баня-Лукой, не смотрел бы на собственную голову, насаженную на их кинжал!
А будущее? Я его вижу уже совсем ясно, увидишь его и ты еще до того, как рассветет. Их классовые и партийные сказки выдержат испытания жизнью, и тогда они раскопают наши могилы и извлекут из них наши знамена. Тогда-то, генерал, и придет час нашего настоящего поражения и позора. Представь себе – Крцун под звуки наших гимнов призывает к священной борьбе за спасение нации?! Я уже вижу и слышу его. Над сотнями новых братских могил, над тысячами новых пепелищ стоит красный кровавый туман, и в этом тумане призывно выкликают твое имя, генерал! Ты будешь Пенезичем, но не под звездой, а под королевской кокардой! Он будет оставлять за собой только след смерти, смрад разложения и запах гари, но все это ляжет грехом на твою душу. Свои скудные мозги они прикроют фуражками с нашими кокардами, их окровавленные руки будут сжимать наши знамена, и мы, уничтоженные и проклятые ими, будем в ответе за все.
Вот тогда ты будешь убит. Только тогда, а не сегодня утром.
Ты часто говорил, что любишь мои метафоры. Вообще, помню, ты любил бывать среди писателей, может быть, потому, что они льстили тебе. Твои глаза засветились счастьем в то утро, когда в горах, перед шалашом, я сравнил тебя с молнией в ночи, с источником в пустыне. Иво Андрич написал о тебе, что ты и Обилич, и Гаврилович, и Старина Новак. Как ты улыбался тогда, как ты воспарил! Правда, делал вид, что тебе не совсем удобно. Тебе хотелось быть скромным. Актер. Плохой ты актер, Дража.
Сейчас тебе нехорошо от моих метафор. Они тебе перестали нравиться. Тебя задевает, что ты уже не то, чем был раньше. Не то, чем ты в сущности мог и должен был быть. Тут я тебе не могу помочь.
И хотел бы Вишнич тебя воспеть, да не получается. Песня о тебе не складывается. Не хочет. Правда, Вишнич думает, что получится, только не сразу. Он говорит, что нужно новое дерево и новые струны. Возможно, хотя мне не верится.
Кстати, здесь, наверху, Вишнич вовсе не слепой. И не старик. Я его вообще сначала не узнал. Вождя узнал, и Лазара тоже, и Негоша, и многих других, а Слепца – нет. Мне очень мешают его глаза. А вот, однако, не мешает, что Вук отбросил свой костыль. Говоря коротко, Дража, здесь как-то тоскливо. Глухо и пусто. Во всяком случае мне. Твоему сыну ~ нет. Я звал его этой ночью навестить тебя. Не захотел. Сказал, что его внизу ничто более не привлекает. Его – ничто, а меня – все. Мне бы хотелось писать о себе, о тебе, о нас, о них. К сожалению, это невозможно. Здесь нет ни слов, ни речи. Все немо и пусто, и бескрайно. Мысль – это речь. Нет и языков. И книг, и музыки. Нирвана, мой генерал. Никто ничего не говорит, каждый каждого понимает. Все знают все. Так же, как и там, впрочем. Только что там, у вас, никто никого не понимает.
Что ж, мне пора. Готовься к дороге, готовься к моему обвинению. Виновен ты так, что виновнее и не бывает…
Я слышу тебя, Васич. [19] Не уходи. Наконец-то ты понял. Я поддерживаю и твои слова, и твое обвинение. Я, Милан Недич, предатель, который опозорил Сербию, так вы поносили меня из леса. Теперь-то вы поняли, что к чему, правда, теперь уже поздно. В недобрый час, генерал Михайлович! Никогда мне не нравились ни твоя заносчивость, ни твое упрямство. Ты требовал еще до войны реформы армии и государства. Надеялся косметическими средствами устранить гниль и заразу. Неужели что-то было бы иначе, послушайся я тебя тогда? Хорваты предали бы нас так же, как они нас и предали, а мы были бы не в состоянии остановить Гитлера. Тебе это не стало ясно даже после нашего молниеносного поражения. Легче всего было отказаться признать капитуляцию и скрыться в лесах. Ты захотел стать Мессией. Новым Карагеоргием. У тебя разыгралась фантазия, а народный эпос и гусли помутили твой разум. Ты решил пойти по пути девяти мертвых Юговичей, а я, предатель, старался сохранить жизнь всем девяти. Слушай меня, генерал. Ведь я тебе завидовал, мое сердце тянулось к тебе, но разум привел меня к тому, что вы считали позором. Из двух возможностей – моей службы немцам и минимума миллиона жизней сербов, которых мой отказ от роли квислинговца обрек бы на смерть, – я выбрал первую. Перед тобой никогда не было такого страшного выбора. Отдать свою жизнь за Отечество легко, потому что смерть это боль, длящаяся одно мгновение. Гораздо труднее и дороже отдать за Сербию свою честь, потому что позор вызывает боль даже в могиле.
19
ДРАГИША ВАСИЧ – адвокат, соратник Дражи Михайловича, один из идеологов четнического движения.