Ночи под каменным мостом. Снег святого Петра
Шрифт:
– Этот метод, – заметил император, – делает вам честь и, возможно, когда-нибудь принесет вам великую славу.
Синьор Брабанцио презрительно махнул рукой, показывая, что честь и слава были для него лишь горстью праха на ветру.
– Речь идет о восьми гульденах, – объяснил он. – Я должен написать портрет его любимой жены, которая давно умерла. Но я же не Улисс и не могу спуститься в царство мертвых. И я не могу вызывать ее тень, как аэндорская волшебница [27] .
27
Волшебница
Как бы в подтверждение своих слов, он обратился к Мордехаю Мейзлу:
– Вы говорите, она была очень красива. Какого же рода была ее красота?
– Она была как серебряный месяц на небе, она была прекрасна и скромна, как Абигайль [28] , – отвечал Мордехай Мейзл, и душа его устремилась к минувшим дням. – Господь возложил мне на голову этот венец, но во мне было много греха, и я потерял ее. Я больше не могу смеяться со счастливыми; боль и горе напали на меня как злоумышляющие тати…
28
Абигайль (в православной традиции Авигея) – умная и красивая жена жестокого Навала. Оказав помощь Давиду и его людям на горе Кармил, отвратила от своего мужа мщение, уготованное ему Давидом. После смерти Навала стала женой Давида (I Цар., XXV; 1 -35).
– Человек может познать многое из такой изменчивости и непостоянства счастья, – заметил портной.
– Но вы должны мне объяснить, какого рода была ее красота, – напомнил художник.
– Как жертва Богу была она – так прекрасна и непорочна! – заговорил Мейзл. – Как цветок полевой, радовала она глаза всех, кто видел ее. К тому же она умела писать, читать и делать расчеты; она занималась рукоделием из шелка, а когда мы садились за стол, она ухаживала за мной. Она была так умна, что могла бы говорить с самим императором. Еще у нее была кошка, которую она очень любила и всегда сама наливала ей молоко. Иногда она становилась очень печальной и говорила, что часы ползут так медленно, а ей хочется, чтобы уже наступила ночь.
– Вычерпай из себя эту беду, – сказал портной. – Кто может избежать неизбежного?
– В тот день мы поужинали, – продолжал Мордехай, – и легли в постель. Она сразу же заснула, дыша ровно и спокойно. Среди ночи я вдруг услышал, как она стонет и зовет на помощь – да, она звала на помощь! Я склонился над ней, и…
Он захлебнулся словами, умолк, и лишь через минуту продолжил едва слышным голосом:
– Прибежали соседи. Я не знаю, что было дальше. Когда я пришел в себя, то увидел на восточной стене комнаты горящую лампаду, светильник душ. И тогда я понял, что она умерла…
Император тихо произнес слова Экклезиаста:
– Дети человеков суть вздох, легко поднимаются они на весах, они легче всякого дуновения…
– Они легче всякого дуновения, – повторил Мейзл и взглянул на императора, дивясь, что священные слова исходят из уст человека иной веры, который никогда не посещал хедер – школу еврейских детей.
– Всевышний, – продолжал он, – положил быть так. И что случается, то случается согласно Его воле. Она мертва, и нет мне более радости на земле.
При этих словах Мордехая император ощутил внутри себя некое странное чувство. Ему показалось, что эти слова произнес он сам, а не еврей. Утром возвращается старая боль – в этих словах была заключена его собственная судьба. С ним происходило то же самое – с той самой ночи, когда из его объятий вырвали возлюбленную его снов.
Он неподвижно сидел, погрузившись в свои мысли. Он больше не слушал, о чем говорили между собой еврей и художник. Он позабыл, где находится. Перед его глазами, пробужденный словами Мордехая, восстал облик любимой из снов, он видел ее так ясно и отчетливо, как никогда прежде. В полном самозабвении он выхватил из кармана серебряный карандаш и запечатлел ее черты на листочке бумаги.
Закончив рисунок, он кудрявыми, мелкими, едва различимыми готическими буквами подписал внизу свое «Rudolfus fecit» [29] . Потом он вновь поглядел на рисунок, но чем дольше всматривался, тем менее портрет нравился ему. Он вздохнул и покачал головой.
Нет, это все-таки была не она. Это была другая – очень похожая, но не она. Скорее всего, это была та девочка с огромными испуганными глазами, которую он видел, когда ехал на коне по улицам еврейского города. Но не возлюбленная из блаженных грез…
29
Рудольф сделал (лат.).
– Возможно, – сказал он себе, – я чересчур много смотрел на ее облик и мало – в ее сердце, а потому мне не достичь истины.
Он безучастно обронил листок на пол и поднялся со стула. Его знобило. Только в этот момент он понял, что окончательно утратил се. Навсегда!
Еврей все еще спорил с художником, который не переставал покачивать головой и пожимать плечами. Император бросил последний взгляд на картину с лужицей и терновым кустом и, втянув голову в плечи, быстро вышел. Никто этого не заметил.
Когда он отворял дверь, в мастерскую ворвался сквозной порыв ветра. Он подхватил брошенный императором листок и принес его прямо к ногам художника. Мордехай Мейзл поднял его, подержал несколько секунд в руке, потом взглянул – и пронзительно закричал.
– Это она! – кричал он. – Почему вы мне не сказали, что уже сделали портрет?! Болтали тут всякую чушь, а о деле ни слова! Да, это она, моя голубка, моя душа!
Художник взял рисунок из рук Мейзла. Он долго рассматривал лицо, а потом, повертев листок в руках и слегка поджав губы, вернул его еврею.
– Вы и впрямь полагаете, что это она? – удивленно и недоверчиво спросил он.
– Да. Благодарю вас, господин. Это она. Такая, какой я вам ее и хотел описать, – сказал Мейзл и спрятал рисунок под своим меховым кафтаном, словно боялся, что художник отнимет его.
Потом он отсчитал на стол восемь гульденов.
Когда Мордехай Мейзл ушел, художник схватил золотые монеты и принялся позванивать ими, радуясь непривычной его слуху музыке. Сначала он подбросил вверх и поймал два гульдена, потом три, четыре, пять – и наконец в воздухе заиграли все восемь монет. Он перехватывал их с ловкостью ярмарочного жонглера, а портной смотрел на это диво, раскрыв рот.