Ночная радуга
Шрифт:
А я в окно гляжу, волнуюсь: слетит новенькая или нет?
Вот наконец осмелилась она и направилась за мужем вниз.
Только тут уж голубки шум подняли.
Взлетели Лебедь с женой на крышу, сели возле трубы рядышком и задумались.
А вокруг вечерняя теплота, в голубятне малые детишки пищат, и жизнь идет своим чередом, как ей и положено.
Долго сидели Лебедь и Кралечка не двигаясь. Но вот голубь поднял голову, вытянул и сжал крылья, и мне показалось, будто птиц кинул в небо внезапно налетевший ураган.
Ни одного круга не сделали они над
Даже пера не оставил мне Лебедь на память — ушел к новому месту, под новую крышу, к новой семье.
Уплыли годы, как вешние воды, все стали старше — и люди, и голуби, и деревья, а я все не мог прогнать из памяти Орлика и никак не хотел верить, что позабыл он совсем свою родину, свой круг, свою молодость.
Ведь он же прилетал за сотни километров, по дождю и снегу, почему же теперь его нет, целых семь лет не возвращается он ко мне?
Где же ты, Орлик? Ведь исскучался я по тебе...
Нет, он вернулся бы, если б смог! Значит, не может, значит, долгие годы сидит в резках, и кто-то бездушный, жестокий, холодный терпеливо держит его в плену.
А жизнь не может теплиться только памятью, да и память становится старше и теснее оттого, что пробиваются с ее донышка новые ростки жизни.
И вот эти росточки стали уже густой травой, и постепенно в этих зарослях помутнели очертания сильного и верного голубя Орлика.
«Верного ли?»
Над моей головой пронеслось уже много бурь, какие гремят над каждым человеком. Желтые пустыни Азии и слепящая белизна Арктики, прибрежная синева Крыма и Кавказа — все уже стало прошлым, а я еще помнил о птице, о давней птице, и грустил о ней.
Вот так, скучая, я сидел на балконе и глядел на голубей долгим, пристальным взглядом.
На коньке красно-синий могучий почтарь ухаживал за желтой голубкой и пел ей, как умел, песню.
Нет, нет, это — не Паша, это даже не его сын! Это внук Паши, удивительно похожий на деда.
А вот голубка — она совсем не схожа ни с кем из моих стариков, желто-рябая остроносая птица. Но все равно я знаю, что эта старушка вовсе не чужая мне, это дочь Шоколадки и Аркашки, это дитя их негромкой любви.
А вот этот огромный синий голубь на притолоке — сын Незабудки, старой и верной почтовой птицы.
Как он быстро вырос, какие прекрасные крылья у этого летуна! Только почему у него такие большие стариковские наросты на клюве? Боже мой, это же не сын Незабудки, не Вьюн! Я еще не верю в свою догадку, еще шарю глазами по крыше, по балкону, в голубятне. И вижу: вон же, на своей полочке, чистится Вьюн.
— Ну, здравствуй, Орлик! — говорю я птице на притолоке и, достав трубку, засовываю ее не тем концом в рот. — Здравствуй, старичина!
Моя старшая дочь слушает из комнаты смешные слова отца и, наверное, думает, что у него опять от чего-нибудь защемило сердце.
А я ни на кого не обращаю внимания и сосу трубку, не замечая, что она пуста, и радуюсь жизни, которая не стоит на месте.
ВАСИЛИЙ ЮРОВСКИХ
ЗА
ШМЕЛЬ
Совсем раннее утро, и солнце еще где-то за угорами. И лиловые васильки на взгорке, зажмуренные с ночи. На один из них забрался золотистый увалень-шмель. Он долго ползал по сомкнутым ресницам василька и гудел, словно уговаривал цветок открыть глаза.
Василькам не хотелось просыпаться: еще роса не скатилась и солнце не ласкало. А шмель все ворковал и нежно гудел: «Ну-у-у, ну-у-у...» И васильки зашевелились. Качнули головками, заморгали ресницами и... раскрылись. Шмель помогал им мохнатыми лапками и все тише, тише ворковал.
А солнце все не вставало...
ЯЩЕРЕНОК
По влажной черной пахоте карабкался крохотный ящеренок. Глинисто-водянистый, с маковинками глаз. Мы осторожно усадили его в пустой спичечный коробок, и он совершил с нами самое, наверно, большое в своей жизни путешествие.
В селе мы открыли коробок. Ящеренок привстал и посмотрел на нас косо расставленными глазенками. В них было столько невыразимой тоски по сырым луговинам, по запахам лесным и всяким букашкам... Мне стало не по себе. Я закрыл коробок и повернул в поле.
— Зачем? — остановили меня. — Пожалел ящеренка, а он, может, вредитель?
— Пусть ночует у нас, — попросили братовы дочки.
Я оставил коробок на полке. Утром вспомнил, взял в руки и открыл его. Ящеренок был в той же позе, но... высох. И только глаза сохранили невыразимую тоску по сырым луговинам.
НА РАССВЕТЕ
Осенний рассвет чуть забрезжился, а из согры на колок уже поднялись тетерева. Раскачиваются на сквозняке берез и шеи настороженно тянут: вот-вот головы сами по себе полетят, И слыхать, как друг дружку спрашивают:
— Хто-хто-хто-о-там?..
Крадусь к ним, обливаюсь потом. Вон и солнце желтоглазое в щелку меж туч глянуло, выжидательно прищурилось. А я все еще не приблизился. Только и слышу: «Хто-хто-хто-о-там?..»
Да кто там, думаю, косачей расстраивает? Присмотрелся, а в колок, как я же, лис ползет на брюхе и хвостом нервно крутит. Кинулся он в березы, листом палым зашумел. Сорвались тетерева, и лишь один косач остался.
Заметался лис по колку: морду задрал, упрел аж, язык свесился и дымит. А косач высоко и не шелохнется даже. Тут лис разозлился, на березу бросился и ну тявкать: с визгом, с плачем. Истерику закатил — смешно со стороны... А косач сидит и смотрит из-под малиновых бровей на вольное раздолье, на березовые дубравы и дальние фиолетовые колочки. И чудится мне: играет ветерок на его хвосте-лире что-то прозрачно-задумчивое. И от того, верно, пуще лис бесится.