Ночная радуга
Шрифт:
Мы уже выбрались из ивняка. Давно затих гул пчел. А я все видел того икряного леща. Помятый сетью, с ободранной чешуей, как упорно шел он к своей цели. Пришла его пора, и он знал, что делать.
Неотложные дела снова выгнали рыбаков на озеро. На сонном путевом посту я остался один. Чтобы как-то расшевелить себя, долго бродил со спиннингом по берегу. С непонятным упрямством хлестал и хлестал воду, хотя знал, что в такой застойный день старания мои напрасны.
Шершень упал с окна и затих. Не стало слышно ветра. Не падал на газету песок. И в этом
Не было ни грозовых облаков, ни толстобоких черных туч. Лишь ровная хмарь по всему небу. Опять коротко сверкнуло и разорвалось, но уже дальше от построек, над Камой. И пошло, и пошло... И каждый раз — в новом месте. Трахнет — долго сыплется сухой рваный треск, словно осколки по железным крышам. Налетел ветер, швырнул в стекла песчаной пылью и припечатал ее тяжелыми каплями.
Я тихо засмеялся. Дремы словно не бывало. Голова враз просветлела. Гроза!
Впервые я поймал себя на этом давно, в детстве. Как-то мы возвращались с матерью с дальнего покоса. Небо еще только нахмурилось и чуть-чуть заворчало в его глубине, лишь первый ветер шибанул по верхушкам деревьев, а мать уже заволновалась и начала подгонять меня. Она торопилась выйти на проезжую дорогу. Мы шли по узкой тропе-визиру через густой лес с частым сухостоем. В буреломный ветер здесь было очень опасно. То там, то тут, круша все, валились толстостенные подгнившие лиственницы.
Мы успели пробежать тропу. Вечер и ливень застали нас на дороге. Мы мигом промокли. Под ногами было грязно и скользко. Кругом гремело и ухало. Где-то в стороне валились лесины. И все это — в кромешной темноте, сжигаемой редкими молниями. Каждый раз, когда вспыхивал этот ослепительный свет, мать бросалась к обочине, приседала и часто крестилась.
А я шел себе по середине дороги. Когда мать кидалась в сторону, я лишь останавливался, из озорства закрывал мокрыми ладонями глаза, а сам сквозь пальцы смотрел, как изменялось все вокруг под сверканием молний.
В детстве я часто спал на сеновале. Уже в мае мы уходили с отцом на прошлогоднее сено под тяжелые тулупы. Сколько раз гроза будила нас по ночам! Раскалывалось небо. Вспыхивало так, что в крыше видна была малейшая щель. Захлебываясь, клокотали под водостоками бочки. Постанывали на ветру деревья в огороде. А мне хотелось кричать в ночь что-то отчаянное, дикое.
Бушевала первая в мае гроза. На землю пал сильный ливень. Было темно. При свете молний вспыхивало кривое и бугристое от дождевых струй оконце. Я прошлепал по некрашеному полу к столу и закурил.
В распущенной рубахе, босиком, я чувствовал себя очень свободно, гроза прорвала во мне какую-то запруду. Который раз уже бывает так со мной...
А в общем-то все оказывается очень просто. Чем дальше мы уходим от природы, тем сильнее тянемся к ней. Настолько сильно в ней все материнское, первородное!
ОЖИДАНИЕ
Над омутами еще висели белесые клочья, влажно хрустела дресва на приречной тропе, а мы с матерью уже приходили на покос.
Если у нее спрашивали, зачем она берет совсем еще
— Тоскливо одной-то... А тут хоть поговорить есть с кем.
Наказав мне не убегать далеко от остожья, она брала литовку, и вскоре глохло в дальних кустах сочное «вжжик... вжжик...»
Я уходил к реке, где разбежался по яру колок сосен, и замирал возле старого пня на песке.
Часто я видел там маленькую пищуху, деловито обшаривавшую деревья в поисках корма. Коричнево-бурая, еле заметная на коре, она, кружась, поднималась по соснам снизу вверх, словно обвивала их невидимой лентой, то и дело тыкала изогнутым клювом-шильцем в щели коры. И все насвистывала птенцам, что она здесь, поблизости.
А однажды у меня на глазах, прорвав сухую шкурку личинки — «казарки», выползла на осоку голубая прозрачная стрекоза. Я видел, как в ее больших, отливающих перламутром глазах впервые заискрилось солнце, как высохли и натянулись мятые вначале крылышки, как она взмахнула ими и поднялась в свой первый полет — в синее небо над сверкающей рекой.
Когда глаза уставали следить за лесными житейскими мелочами, я ложился на каленый песок и подолгу жмурился в небо. Меня убаюкивал зеленый лесной шум. Река журчала на ухо, рассказывала о дальних краях, звала за собой... Забывалось, что я — Женька Угланов, что неподалеку моя мать, что где-то есть дом. И казалось: не облака плывут надо мною, а я сам плавно лечу под ними.
И вдруг — голос. Даже не голос, а взволнованное теплое дыхание, чуть слышный зов, от которого не вздрогнешь, не испугаешься от неожиданности:
— Же-е-еня... Сыно-о-ок...
Минули годы.
Я шел тропой-береговушкой к обрывистой кривулине, где когда-то удил сторожких, подвижных, как магнитная стрелка, голавлей. Солнце только-только глянуло из-за леса. И мокрый луг засверкал, словно в траве зажглось множество маленьких фонариков. Меня сразу обволокло тишиной и влажной прохладой прозрачного августовского утра. Как раньше на позднем сенокосе....
Интересно устроен человек. Двадцать с лишним лет после этого нужно было прожить мне, чтобы только сейчас по-настоящему понять тогдашнее состояние моей матери.
Тюкает она одна-одинешенька литовкой меж кустов, крутится возле пней и валежин и думает, думает свою одинокую бабью думу... Муж далеко. Дома дочурка-школьница с младшеньким с утра допоздна сидят без присмотра. А всего сильней кровоточит мысль о старшем, что на фронте. Где он сейчас, что с ним? Неведомо.
Умается так, сядет на пенек, всплакнет молча — скупо и горько. И всю боль и тревогу, всю нежность свою перенесет на меня. Ведь лишь я один был в тот миг рядом с ней, близко.
Не знаю, сколько я шел так, задумавшись. Когда же оторвал взгляд от бежавшей мне навстречу тропинки и посмотрел в сторону восхода — остановился. В небольшой болотине слева среди тяжелой зелени горели два пурпурных пятна. «Ух ты! Видно, птицы нездешние залетели?..»
Заторопилось, затокало сердце. Я свернул с тропы и зашагал по сочной отаве к солнцу. Ботинки сразу промокли, штанины встали коробом и заширкали друг о друга. Но я не обращал на это внимания: очень уж хотелось на невиданных птиц посмотреть.