Ночные туманы
Шрифт:
Да мы уже и не были бесшабашными мальчишками.
Квадратные билетики, которые мы берегли, приучали нас к дисциплине. Когда Сева вдруг взбунтовался - кто-то брал его на корабль юнгой, его одного - и сгоряча хотел бросить нас, мастерские, потому что стать моряком было его заветной мечтой, Васо показал другу картонный билетик:
– А ты с Союзом советовался?
И Сева опомнился:
– Да, братцы, неладно все получилось.
А впоследствии, когда мы собрались было уйти с матросами на сухопутный фронт, Васятка Митяев спросил:
– Вы что же, ребята,
Сева вскинулся:
– То есть как "дезертировать"? Мы на Красный фронт, в бой идем. Может, головы сложим.
Васятка его охладил:
– Головы и здесь, может, сложить приведется. У нас тут один десятерых стоит. Понятно вам, хлопцы?
И мы с горечью видели, как триста матросов, опоясанных пулеметными лентами, выстроились перед поездом на вокзале. Оркестр играл "Интернационал". "По вагонам!" - скомандовал бравый матрос. Одни прощались с родными, с друзьями, другие лезли в теплушки. Заиграла гармонь. Проревел паровоз. Поезд тронулся. Севастопольцы давали наказ: "Возвращайтесь с победой!" "Вернемся!" - неслось из вагонов.
После заключения Брестского мира немцы прорвали Перекопские укрепления и подошли к Севастополю.
Красные части отступили к Керчи... Корабли, подобрав с берега мелкие отряды, которым не под силу было защитить Севастополь, ушли в Новороссийск. Два миноносца открыли кингстоны и затонули в севастопольских бухтах - печально торчали из воды их острые мачты.
Чугунным шагом немцы в касках промаршировали по улицам; офицеры, не ушедшие в море, как и предсказывал наш Мефодий Гаврилыч, посрывали, покидали в гальюны алые банты.
Алексакиса больше не было видно. Немцы разыскивали большевиков. Они вывесили грозный приказ о полном запрещении Союза молодежи. Мы попрятали наши билеты, вынув во флигельке половицу.
Мефодий Гаврилыч ходил помрачневший:
– Всего ожидал, но что под немцами жить буду, того не предполагал.
Вверх тормашками полетели свободные искусства - и "пролетарская студия", и оркестр балалаечников. Его руководитель играл теперь "Очи черные" в ресторанах, аккомпанируя цыганскому хору, состоявшему из крымских татар. Сгинул и Воронищенко с его "индустриальными натюрмортами". И только духовой наш оркестр иногда услаждал слух сограждан вальсами Штрауса и Вальдтейфеля. О "Марсельезе" и "Варшавянке" уже не могло быть и речи.
Доходили смутные слухи, что черноморцы под Новороссийском потопили весь флот. Сами? Да, сами. Не верилось: моряк свой корабль любит больше собственной жизни.
В наших бухтах стояли лишь забытые корабли.
Больше не было открытых собраний Союза, но тайные проводились.
На них мы встречали и Любку-артистку, и Тиночку-гимназистку, и похожего на херувима с иконы гимназиста Валерия Поднебесного. Гимназисты и гимназистки были вне подозрения у немцев и считались у офицеров "молодежью своего круга". Они нам были нужны.
С их помощью появлялись на стенах домов прокламации подпольного комитета, призывавшие к борьбе с немцами.
И
Тиночка, моя Тиночка (мне удалось поцеловать ее в щечку на Приморском бульваре) оклеила листовками свой собственный дом.
А Васятка Митяев, курносый, веснушчатый, был просто двужильным. В мастерских он работал в подчинении у отца Любки-артистки Аристарха Титова, раздавал нам задания, а сам успевал делать все за двоих. Но самое главное - он крепко верил, что не позже чем завтра немцы покатятся "нах фатерланд", а послезавтра и у них произойдет революция.
Он исчез в тот самый день, когда у нас с ним была назначена тайная встреча. Мы напрасно прождали его.
На другой день мы узнали, что Васятка Митяев и пятеро наших товарищей схвачены немцами и расстреляны без следствия и суда ночью на Балаклавском шоссе.
В мастерских появились какие-то личности, вынюхивающие, высматривающие и расспрашивающие. Рабочие от них отворачивались, девчонки им плевали в лицо.
Поздно вечером в наш флигелек, где мы яростно обсуждали, как мог Васятка попасться и что теперь делать, вошел Мефодий Гаврилыч.
– Пригорюнились, хлопцы?
– спросил он.
– У меня в пятом году на "Очакове" такие дружки жизни лишились, что я в кровь все руки изгрыз, протянул старик вперед свои большие, узловатые руки.
– Один философ сказал: "Одни люди при жизни мертвы, другие и после смерти живут". Алексакис говорит, что Союз молодежи им и расстрелами задавить не удастся.
Старик внимательно оглядел нас, сжимая в кулаке трубку.
Так он видел Алексакиса, наш Мефодий Гаврилыч?
Значит, и он большевик?..
Мефодий Гаврилыч подошел к двери, распахнул ее настежь, прислушался. В садике глухо шелестели кусты.
– Нарочно Жучка завел, чтобы тявкал. Молчит.
Притворил дверь.
– Приходил ко мне Аристарх. Его Любка, сами знаете, с офицерами "шьется". Так ее "ухажер" нынешний проболтался (а вытянуть с них, что требуется, Любка умеет - недаром артистка!): комендатуре немецкой Митяева продал гимназист Поднебесный.
– Что-о?
– То, что я говорю. Проверено. Поднебесный - предатель. Его брат работает у Деникина в контрразведке.
Алексакис приказал принять меры. Сучилина помните?
А в общем, я у вас не был и вы меня не видали.
Он вышел и осторожно прикрыл за собой дверь.
Когда я в последний раз был у Тиночки, меня угощали чаем в ярко освещенной столовой. Ее отец, живой, кругленький, с румяными щечками и круглой бородкой, жал мне руку, говорил о радости познакомиться с "единомышленником его единственной дочери", о том, что немцы у нас не продержатся, "придет и на нашу улицу праздник". Все фразы у него были гладкие, красиво составленные, словно адвокат их заранее заучил. Он говорил, что получает известия из Москвы и из Петрограда.