Ночные туманы
Шрифт:
– Я не чувствую ни призвания, ни желания стать моряком, - заявил он.
– Кем же ты хочешь быть?
– Я? Поэтом.
– Но и моряки писали стихи. Неплохие, - возразил я.
– Поэзия великолепная вещь, но основной профессией она быть не может. Не каждый же день на тебя будет нисходить вдохновение, а подгонять рифмы, не чувствуя зова сердца...
– Ах, дядя Сережа, вы меня извините, но что понимаете вы в поэзии? Простите, если я вас обидел.
Да, он обидел меня. Потому что стихи я люблю. Люблю Пушкина, люблю Лермонтова, люблю флотских поэтов и глубоко их уважаю... Они были не только поэтами, но и нашими боевыми товарищами...
На
Разумеется, до Маяковского ему было как до луны, но раз у человека призвание - не глушить же его! Вадим закончил литературный институт, стал печататься. О его стихах появились - рановато, по-моему, - восторженные рецензии. Вы, конечно, о поэте Гущине и понятия не имеете?
– Не имею.
– А Вадима Гущинского знаете?
– Этого знаю.
– Так это и есть наш Вадим. Он фамршию отца переделал. Я упрекнул его. Он отпарировал: "И Симонов из Кирилла стал Константином. Так благозвучнее". Благозвучнее... Неблагозвучна фамилия отца! Вы встречались с ним?
– Приходилось.
– И не заметили, как похож он на Гущина? Ведь он вылитый Всеволод! Снимите с него модный пиджак, наденьте китель - и вы скажете: "Гущин!"
– То-то я, бывало, задумывался: кого мне напоминает Гущинский? Но поскольку он мне антипатичен... Простите, может, вам неприятно?
– Нет, отчего же? То, что я расскажу, не расходится с вашим мнением. На днях Вадим был в нашем городе, проездом в Дом творчества в Ялту. Он позвонил мне по телефону, зашел. Представил жену - маленькую, ему по плечо, в нейлоновой шубке, в каком-то бесформенном колпаке. Когда она стянула колпак, мне захотелось одолжить ей расческу. Но растрепанные волосы - это как будто последний крик моды! Вадим подарил мне томик стихов, сказал, что такими тиражами и Пушкин не издавался в России. Она тоже достала из сумочки крохотный томик: "На память вам, Сергей Иванович". На обложке было напечатано: "Аннель Сумарокова. Весною и летом".
Я вспомнил, что и ее восхваляют. За чаем Вадим рассказывал: они путешествовали по Скандинавии, собираются ехать в Париж, где переводят их стихи. И как будто даже в Америку.
– Да, некоторым пришлось потесниться, - говорил он удовлетворенно. Те, кто отжил и выдохся, пусть уступают дорогу. Нас читают. Нас слушают. Стариков больше не принимает народ.
– А не думаешь ли ты, - спросил я, - что некоторые часто говорят от имени народа... не имея на то права?
Вот ты говоришь - старики. Кто, писатели? Они, как и все, пережили величайшие трудности и невзгоды. Многие из них воевали. И у нас они были на флоте. А ты? Где твой опыт? Детский сад, школа? Потом институт? Ты в армии не был, не знаешь ни воинской дружбы, ни законов морского товарищества. Тебе нечего сказать людям.
Он обиделся. Но я считаю, что хороша слава подвига воинского, слава труда, в том числе и литературного, а не скороспелая слава, пришедшая нежданно-негаданно за несколько наспех накропанных, якобы смелых стихов. Дурной хмель такой славы бросается в голову. И не думает сочинитель, что послезавтра, а может быть, завтра забудутся и стихи его, и славословия, возникшие по поводу их рождения...
Вадим упорно утверждал:
– Меня оценили повсюду. Даже в Соединенных Штатах печатают.
– Не знаю, порадовался бы твой отец, что тебя хвалят в Америке больше,
– Отец жил в эпоху, когда люди ограниченно мыслили - как им было приказано и указано.
Я вспылил:
– И боролись за счастье ваше! Жизнь в борьбе с врагом отдавали! Не слишком ли дорогой ценой оно куплено?
Он плечами пожал. И спросил, не прислать ли билет на завтрашний вечер. Когда мне удобнее - в шесть или в восемь?
В шесть или в восемь... Как вам нравится? Однажды Валерий Тихонович, начальник политотдела, принес мне афишу. В ней черным по розовому было впечатано, что молодой московский артист, известный по кинофильмам, даст в пятницу два выступления, в субботу и в воскресенье - по три. Валерий Тихонович хотел пригласить его к нам и огорчался, что артист слишком занят. Я спросил:
– Могли бы вы себе представить, что Иван Михайлович Москвин или Василий Иванович Качалов объявят о трех выступлениях в день?
– Нет, - сказал Тихоныч, - не могу себе такого представить.
– Больно шустрый наш юный современник.
А Вадим? Два сеанса, в шесть и восемь! И за деньги, конечно... Мы с вами знали наших флотских поэтов: Алексея Лебедева - подводника, Сергея Алымова, который в Севастополе писал стихи, зовущие в бой, воспевал храбрецов всем пламенем сердца. Писал он в штольнях, под дежурной лампочкой или свечой, и стихи появлялись в газете, печатавшейся в подземелье. Он был нашим соратником, с автоматом в руках шел в разведку и на вылазку.
Он не заботился, чтобы его оценили "у них"; выступал "у нас" - на палубах кораблей, катеров, "щук", "малюток", в десантных батальонах. Матросы любили его и заказывали: "Пожалуйста, "Васю-Василечка" прочтите".
На другой день я сидел в ложе у сцены. Зал был полон. В партере много матросских форменок, офицерских тужурок, нарядных девичьих платьиц. На большой пустой сцене стояла трибуна, подальше - покрытый шерстяной скатертью стол с пузатым графином. Обстановка будничная, невыразительная, я бы сказал, далекая от поэзии.
Из-за боковой кулисы гуськом вышли несколько человек и торопливо уселись в президиуме. И, будто спеша на поезд, вышел Вадим, нетерпеливо поднял руку, обрывая аплодисменты. Я знал и раньше, как он читает: нехорошо, однотонно, с завыванием в конце строк. Стихи тоже были знакомые, они печатались в столичных газетах. Бичевали они давно ушедшее время, причинившее всем нам неисчислимые горести. Нам. А ему? Его в те времена и на свете не было! Но все больше аплодисментов доставалось на его долю, и с галереи театра прорывались истерические вопли:
"Гущинский, еще!" Такими же воплями была встречена и Аннель Сумарокова, прочирикавшая что-то интимное, ахматовское. Я собрался было уйти, но на сцене снова появился Вадим:
– Я прочту вам поэму "Отжившие".
Зал притих. И в тишине, прерываемой чьим-то докучливым кашлем, он стал читать то, что привело меня в изумление. Словесное творчество - грозное оружие. Против кого обращено было оружие Вадима? Против нас с вами и сверстников наших. Именуя нас страусами, прятавшими головы под крыло, трусами, непротивленцами злу, он шельмовал и своего героя-отца. Я не верил ушам своим. И я видел, как насторожились моряки, сидевшие в зале. Когда он прочел заключительные слова: "Помереть вам пришла пора, а мне положить на вас камень", кто-то отчетливо сказал: "Хулиганство!"