Ночные туманы
Шрифт:
Он ринулся дальше - и страшный удар сшиб нас с ног...
Я очнулся уже в севастопольском госпитале.
Катер наш был весь изрешечен осколками. Ранило командира, Севу, меня. Боцман с помощью Васо каким-то чудом довел катер, спотыкавшийся на волнах, до бухты.
В борту было восемнадцать пробоин.
Пока мы лежали в госпитале, катер находился в ремонте.
Сева был ранен легко, он бродил по госпиталю в больничном халате и в шлепанцах, выходил в сад, заходил ко мне, говорил, что командиру нашему плохо, лежит без сознания.
– А
Приходил часто Васо. Мы его спрашивали: как же все было? Он в ответ:
– А чего было-то? Кровь из вас хлещет, катер воды набирает. Боцман всех выручил! Я, братцы, с тоски по вас помираю. Катерок наш хожу навещать. Он на стенке стоит. Его чинят.
Старшая сестра, толстая Анна Павловна, прогоняла Васо. Но он умудрялся появляться снова:
– Скучаю я без вас, братцы.
Однажды пришел к нам Мефодий Гаврилыч.
– Эх, коли отпускалось бы нам по две жизни!
– задумчиво покачал он головой.
– Лишишься в борьбе одной, живи второй, воюй за правое дело. Додумаются когда-нибудь и до этого... Ну, а пока второй тебе не отпущено, береги свою первую, чтобы с большей пользой прожить. Так, Серега?
В другой раз, очнувшись от забытья, я увидел сидящего возле моей койки пожилого светловолосого моряка в бушлате. В большущей руке он мял офицерскую фуражку со звездочкой.
– Проснулся?
– спросил он.
– Ну, как ты себя понимаешь? Легчает?
– Легчает, - ответил я, на ходу пытаясь сообразить, откуда он взялся и не снится ли мне все это.
– Ну вот и славно, ты поскорее поправляйся, а к тому времени, глядишь, и катерок твой поставят на киль.
Он заметил мой недоумевающий взгляд, спохватился:
– Вахрамеев, Леонид Карпыч, - протянул свою большущую руку, забрал в нее мою.
– Плавал когда-то на твоем катерке мотористом, в восемнадцатом на сушу ушел, на бронепоездах воевал. Решением Цека возвращен на свой родной флот. Назначен к вам комиссаром. Смекаешь, комсомол?
– Смекаю.
– Комсомольцев раз, два и обчелся, дороже золота вы для меня. Слыхал я, правда, Цека комсомола клич скоро кинет, со всей России созовет комсомольцев. Но это когда еще будет... Здоровей, крепни. Тебе всего здесь хватает? А коли и не хватает, помочь ничем не могу.
Так познакомился я со своим будущим комиссаром.
Поправились мы с командиром, выздоровел и катер.
Он весь пропах краской и выглядел, как новорожденный.
Алехин не мог на него налюбоваться. Пришел Вахрамеев вместе с командиром дивизиона, военным моряком Свенцицкнм.
– Поздравляю вас с возвращением в строй, - сказал комдив выстроенной команде.
– От лица революции и Черноморского флота, - провозгласил комиссар, благодарю боцмана Ховрина за то, что он спас и корабль, и людей. С такими, как ты, боцман, мы выдюжим. Спасибо тебе.
Вахрамеев обнял Ховрина.
– Учись, молодежь,
Мы дружно прокричали в честь боцмана "ура".
В тот же день мы горласто пели досочиненную нами песню: "Ты, моряк, красивый сам собою, е боевых торпедных катеров".
Через несколько дней комдив ходил с нами в море. Он ни во что не вмешивался, предоставил действовать командиру.
Во флотской газете "Аврал" появился очерк "О подвиге боцмана Ховрина".
– Он меня, дьявол, расспрашивал о том и о сем, я думал, он с чистой душой интересуется, а он, сукин сын, пропечатал, - возмущался Ховрин корреспондентом.
– На весь флот опозорил.
– Да ведь он же вас прославил, - попытался урезонить боцмана Сева.
– А я славы той пуще смерти страшусь. Что дружки мои скажут, увидя такую брехню? Расхвастался, мол, наш Степан Степаныч, почета ему захотелось, старому хрену.
Да я с того корреспондента, как встречу, шкуру спущу!
– За что?
– За что, за что! За то, что осрамил! В брехуны записал!
Долго боцман не мог успокоиться. А я прочел очерк, заскребло на сердце: меня не упомянули. А хотелось бы, чтобы прочла обо мне одна девчушка.
Маленькая, похожая на девочку (доктора ее называли крошкой), она ухаживала за мной, как за родным братом. Когда я пришел в себя, она наклонилась, я увидел радостные глаза: "Наконец-то очнулся".
– "Пить", попросил я.
– "Сейчас, сейчас, милый". Она напоила меня чем-то кисленьким. "Давно я лежу?" - "Давненько, Сереженька".
– "А что с остальными?" - "Все живы, миленький. Командир твой в соседней палате. Севу сейчас позову, если хочешь, он у нас выздоравливающий, ходячий.
Боцман да товарищ ваш, грузин черномазый, приходили справляться. Катер в ремонт пошел... У тебя мать, Сереженька, есть?" - "Нету".
– "А отец?" "Не знаю, где".
– "Ах ты, бедный ты мой, одинокенький". Она погладила меня по голове. Рука у нее была теплая. Я вскоре снова забылся. Но стоило мне очнуться - она всегда была рядом; как она успевала? Я ощупывал себя, все ли цело.
Ноги, руки на месте. Но подняться не мог. И я ужасно стеснялся, когда мне было надо... Но Зоя говорила спокойно: "Миленький, ты не стыдись, я не женщина, я персонал медицинский". Анну Павловну она побаивалась. Та распоряжалась всегда трубным голосом. Но когда Анны Павловны не было, Зоя садилась рядышком: "Хочешь, я тебе почитаю?" Или: "Что тебе рассказать?" И рассказывала о своих папе и маме, обитателях Корабельной, белом домике, псе Грозном неизвестной породы, которого она очень любила, потому что он спас ее как-то ночью от клешников - в лохмотья порвал их шикарные клеши; "они, эти клешники, вовсе не люди, уж не знаю, как их земля и флот терпят".