Ночные туманы
Шрифт:
В письме, приложенном к вырезке, дед писал: "Надеюсь, приедешь нас навестить, пока мама в Таллине".
Я получал свой офицерский оклад, и мне хотелось сделать подарки и деду, и бабке, и матери. И я заходил в магазины на Большой Морской и Нахимовском и высматривал безделушки - деду какую-то необыкновенную трубку, бабке кожаный кошелечек для мелочи, матери показавшуюся необычной и славненькой сумочку. И как приятно было зайти на Главную почту, попросить темноглазую девушку подарки упаковать в бандероли, надписать адреса, почувствовать полную свою самостоятельность, независимость...
Я написал ей однажды - в надежде, что она получит, прочтет. "Я никогда не забуду тихую заводь, в которой доживал век наш "Смелый", не забуду и Лэа. Что бы со мной ни случилось и будь вы еще три раза замужем - вы для меня та же Лэа, которая болтала коричневыми ногами, свесив их с мостика "Смелого".
Я послал Лэа свой адрес и ждал, что, придя домой к старушке Подтелковой, увижу на столике конверт со штемпелем "Пярну". Но письма не было. А жаль. Она славная! Лучше ее я не знаю на свете!
Я встречал много хорошеньких и милых девушек, но они были странно похожи одна на другую: одинаково взбудораженные прически, удлиненные подрисованные глаза, неправдоподобно изогнутые ресницы, губы, похожие на фиолетовое сердечко...
И всегда я сравнивал каждую с Лэа, и первенство оставалось за ней.
Лэа, Лэа! А, впрочем, может быть, ты нашла нового Андреса? И он целиком овладел твоим сердцем, новый мотоциклист-гонщик в кожаных крагах?
Получив отпуск, я поехал в Таллин с твердым намерением попасть снова в Пярну, в котором я не был уже много лет. Я застал и маму, и деда, и бабку в добром здоровье. Мой приезд вызвал переполох. Дед полез в буфет за водкой и кильками, бабка принялась жарить салаку, а мама стала взбивать брусничный мусс. Мы выпили с дедом по рюмке настойки, и я рассказал ему об одноногом матросе - участнике Севастопольской обороны.
– Ба! Да ведь это же Васька Окунь!
– воскликнул дед.
– Помнишь, Варвара? Он приволок тебе в подарок монисто! Так он, говоришь, теперь без ноги? А тогда лихо отплясывал на обеих... Выпьем за Ваську!
– И мы выпили с дедом за Окуня.
– Долго у нас проживешь?
– поинтересовался дед.
Я сказал, что хочу съездить в Пярну.
– В Пярну? Зачем?
– Дед уставился на меня острым взглядом из-под седых мохнатых бровей.
– Ты слышишь, дочь? Его тянет в Пярну! Не собирается ли сынок твой жениться?
Мама спокойно ответила:
– Ну, что ж. И пора, пожалуй. Была бы хорошая девушка.
– Тут ошибки не будет, - подмигнул весело дед.
– Да ты о ком, отец?
– недоумевающе спросила мать.
– О ком, как не о Коортовой дочке! Угадал, Юрище?
Недаром она, как в Таллин приезжает, все о тебе... все о тебе, - пропел дед старческим, но еще звучным голосом.
– Эх и певал я когда-то! Варвара, а?
– Да уж, певал, стены рушились, - засмеялась бабка.
Теперь в Пярну ходили большие, скоростные автобусы. Кресла в них были мягкие, откидные, как в самолетах.
По главной улице города среди магазинов передвигались ватаги курортников. В разгар сезона
Живы они? Или, может быть, в доме на Каштановой улице живут уже незнакомые люди?
Старушки оказались живы-здоровы. Не сразу, правда, они узнали меня. Долго вглядывались старческими, подслеповатыми глазками:
– Да это сын профессора Строганова! Боже мой, сколько лет, сколько зим!
Начались расспросы о матери, об умершем отце. Ну, конечно, хотя у них и живут сейчас дачники, для меня всегда найдется местечко... "Входите, входите, Юрочка".
У старушек все оставалось, как тогда, в моем детстве.
Только шиповник разросся в саду у террасы. Устроили меня на диване, где я спал мальчишкой. Теперь он мне был не по росту.
Старушки охали, ахали и наперебой угощали вареньем. Они словно законсервировались: ничуть не постарели с тех пор.
Я спросил, что они знают о Лэа.
– О-о, капитан Коорт очень болен. Он лежит уже много дней, и Лэа ухаживает за ним. Вы ведь знаете, что мама ее умерла?
– Я схожу к Лэа, повидаю ее.
– А вы, Юрочка, когда видели ее?
Я рассказал, что встречал ее в Таллине.
– Ах, бедный Андрее, такой милый мальчик, и кто мог подумать. Насмерть разбился на гонках!
– вздыхали старушки.
– Ужас! Ужас! А была такая влюбленная пара.
Вот уж этого им не следовало говорить. Я всегда тешил себя надеждой, что с Андресом Лэа не могла быть счастливой.
На улице, где когда-то отец совершал моцион, шумели разросшиеся каштаны. То тут, то там виднелись новые домики. Только старый парк был, казалось, все тот же. Я нашел белый домик с малиновой крышей. Прошел по хрустящей дорожке, увидел приоткрытую дверь, постучал. Мне никто не ответил. Я вошел. В комнате, которую я хорошо помнил, на кровати лежал капитан Коорт, совершенно седой, с заострившимся носом, с костлявыми коричневыми руками, сложенными на впалой груди.
Стоя на коленях, прильнув белокурой головой к капитану, застыла Лэа...
Она обернулась, глаза ее полны были слез. Она сказала, нисколько, казалось, не удивившись, что видит меня:
– Он даже не сказал мне "прощай"... Юри, Юри, как хорошо, что ты здесь...
Она вскочила и горько и судорожно зарыдала.
Капитан ушел в невозвратное плавание. Я стоял в карауле вместе с молодым рыбаком, белокурым эстонцем.
Морщинистые сверстники Коорта отнесли его на суровое кладбище, овеваемое морскими ветрами.
Первые дни Лэа почти не отвечала на вопросы. Старушки заботились о ней, как о родной. Ленинградцы, снимавшие на лето дом, оказались участливыми к чужому горю людьми. Потом Лэа пошла в свою поликлинику, и в голубых глазах ее появился интерес к жизни.
Она начала оживать, как оживает поврежденное деревцо.
Я узнал, как она ходила в Атлантику: страшный шторм захлестывал их маленькое суденышко. Вспоминая отца, отворачивалась и незаметно вытирала глаза. Я рискнул повести ее в ресторан. Думал, она отвлечется от своих горестных дум. Курортники шумно ели, горланили, стараясь перекричать оркестр, пытались танцевать твист. Мы ушли.