Ночные туманы
Шрифт:
– Что ты теперь будешь делать?
– спросил я Лэа, провожая ее домой.
– Как - что? Работать. А ты? Тебе скоро пора уезжать?
– Да. Отпуск кончается.
– И я опять долго тебя не увижу.
Она незаметно перешла снова на "ты".
– Ты, если хочешь, можешь меня видеть всегда, - сказал я.
– Ты останешься здесь?
– обрадовалась она.
– Разве это возможно?
– Ты наивная девочка, Лэа. Что я буду тут делать?
Ты поедешь со мной...
– Я? С тобой?
–
Впрочем, - признался я, - комнатка у меня в Севастополе плохонькая и тесная.
– Но я стара для тебя...
– услышал я в темноте.
– Стара? Почему? Мы с тобой однолетки.
Но все же она прошептала:
– Я вдова. И Андрее...
– Клянусь, никогда не напомню о нем...
Я осмелел и обнял ее. Она не противилась.
И почувствовал несмелое прикосновение крепких, горячих губ.
Потом было несколько дней торопливых хлопот. Мы собирали вещи, Лэа сдавала дела в поликлинике, прощалась с друзьями. Я послал телеграмму комдиву - просил прислать жене литер. Получил его авиапочтой и в том же конверте нашел письмо от матросов: "Поздравляем с женитьбой, желаем большого счастья Вам и боевой Вашей подруге".
Перед отъездом я увидел небольшой обелиск в память "Смелого". Он был забыт и зарос травой. Если бы в парке сохранился сам "Смелый", было бы куда лучше.
В Таллине Лэа встретили как родную дочь. И дед, и бабка, и мама не знали, где ее усадить, какие ей сделать подарки.
Лэа с трудом выговаривала "Варсаноф-ий Михайлович", и он предложил: "Да зови ты меня просто дедом". Мама ее называла дочкой.
Мы жили в Таллине суматошно. Приходили гости - знакомые бабки и деда, желали нам счастья. А мы уже были так счастливы!
Настала пора расставаться с родными. Мы опаздывали, пришлось лететь самолетом. Когда самолет поднялся и мы увидели под собой остроконечные вышки и башни, я вспомнил, как ехал когда-то с ней в поезде...
Ее рука лежала на подлокотнике, и я тихонько, чтобы никто не заметил, погладил ее. Она ответила коротким пожатием.
В Москве мы едва успели перекусить в аэропорту. В Симферополе взяли на аэродроме такси.
Когда мы приехали в домик старушки Подтелковой, Лэа воскликнула: "Как мило!" А я-то боялся, что она придет в ужас. Старушка поздравила нас, расцеловала.
Не успели мы разложить вещи, как появился радиометрист Ивашкин. Он принес огромный букет и вручил его Лэа.
– Это мне?
– удивилась она.
– Так точно, от команды супруге товарища старшего лейтенанта.
Вслед за ним ворвалась Веста, визжа и
– Мы будем друзьями...
– обрадовалась Лэа.
Неожиданно к нам пришел адмирал. Познакомился с
Лэа, посидел, поговорил.
Лэа удивилась его приходу, но я сказал, что удивился не меньше, когда в начале моей службы адмирал пришел на мой катер и поздравил меня с днем рождения при выстроенной команде. Я и сам-то об этом дне вспомнил, лишь получив телеграмму от мамы и деда.
– У нас это называют "законом морского товарищества", - сказал я ей с гордостью.
У моей жены оказалось множество совершенств: она сама себе шила платья, и они выглядели куда элегантнее, чем сшитые в ателье. Она вышивала, и ее вышивки получали премии на выставках рукоделия. Она рисовала, и на стене нашей комнатки рядом с засохшей веткой магнолии появились ее акварели. Она вкусно готовила - даже старушка Подтелкова могла кое-чему у нее поучиться.
Лэа была общительна. Она дружила и с девушками-бойцами, и с женщинами вдвое старше себя.
Но когда Лэа предложили участвовать в самодеятельном концерте, она наотрез отказалась: "Не пою, не танцую, не читаю стихов - нет таланта". Костюмы участникам, правда, она придумывала необыкновенные...
Как-то я заикнулся о том, что нам бы хорошо переехать. Лэа возразила:
– Что ты? Наша старушка ужасно расстроится.
А она у нас такая милая, славная. Не будем ее обижать...
И мы остались у старушки Подтелковой. Иногда в нашу комнатку набивалось столько народу, что приходилось настежь раскрывать окна, заставленные горшками с китайскими розами. Нам было хорошо, и ничего лучшего мы не желали.
Лэа работала в морском госпитале. Возвращалась с дежурств усталой. Но мне она всегда улыбалась.
В одном из походов, когда я заменял Бессонова (ои был в отпуске), заболел моторист Сарычев. Он жаловался на боль в животе. Но когда Дементьев предложил его подменить, Сарычев отказался и с укором сказал: "В войну тяжкораненые выстаивали до конца вахту. А я не ранен". Дементьев пришел на мостик и доложил. Я решил: "Хорошо, выполним его просьбу". (Как я потом проклинал себя за такое решение!)
Когда мы вернулись в базу, наш врач, осмотрев Сарычева (моториста вынесли товарищи на руках, он дрожал мелкой дрожью), сердито сказал:
– Немедленно в госпиталь. Боюсь, не довезем. И вы ему разрешили стоять у моторов? Эх, вы!
Сарычева увезли в санитарной машине.
Часа через два я приехал в госпиталь. Встретил Лэа:
– Операция продолжается, Юри. Операция очень тяжелая.
С удивлением я увидел в госпитале своего адмирала:
Сергей Иванович, в белом халате, стоял у окна. Лицо у него было такое, как будто родной его сын лежал на операционном столе.