Ноль три
Шрифт:
— Как вы себя чувствуете, Анна Ивановна?
— А ничего, получше.
— Ну, тогда удачи. Выздоравливайте.
Она повела глазами по сторонам, поманила меня пальцем и сказала тихо, чтоб не слышали посторонние уши:
— А за картошкой приезжай. Мешок приготовлю.
— Вот спасибо. Выздоравливайте, Анна Ивановна.
Пристроив Зотова, я пришел на «Скорую», глянул на часы — мать честная, полчетвертого. А диспетчер Зина тарелку щей передо мной поставила и показала на закутанную в одеяло кастрюлю — там жаркое! Это уж они сегодня что-то разошлись, решили
И после обеда я лег на топчан, и жизнь мне показалась очень уютной. Я знал, что в ближайшие часы, покуда работает поликлиника, дежурство будет спокойным. А там просуетиться вечер и ночь — ночь может быть спокойной, вечер же никогда, зато ночь протекает незаметно — в работе или в дреме, а потом дежурство закончится, потом день передышки, а потом наступит новый день, и я поеду в Эрмитаж.
И уже сейчас меня не покидало предощущение счастья. Вспомню, что через день поездка в город, и окатит теплой волной надежды. Тьфу ты, пятый десяток идет, а все надеешься на какую-то приятную неожиданность в запланированном течении жизни.
Только бы ничего за эти дни не случилось.
4
И ничего не случилось.
Но как же я нервничал, собираясь в город. Словно бы впервые из своей провинции выезжаю в город или же впервые иду на свидание.
Ведь хаживал, чего там, и немало хаживал, особенно в последние институтские годы и почти за десять лет холостячества при собственном жилье. Но по большей части то были свидания верные, так что иной раз я говорил себе — а пусть оно сорвется, ничего страшного не произойдет, будет добавочное свободное время, и только.
Свидания эти, может, потому, как правило, не срывались, что шел я на них не без душевной лени. И даже иной раз наивный вопль прорывался — где были женщины в моей ранней молодости, почему не замечали меня, когда я был нищ и одинок.
А сейчас нервничал, да так, что когда брился, чуть ли ручонки не дрожали. Говорил себе раздраженно — ну, зачем мне, потертому мужичонке, стреляному, можно сказать, воробью, искать на свою шею приключения. Так ли уж худо жить без приключений, при бытовой привычной сговоренности. Нет, очень даже нехудо. В шкале моих ценностей женщина занимает не первое, не второе и даже, думаю, не третье место. Уж определенно Павлик, работа, книги ценятся мною больше.
Так нет же, чего-то он нервничает, чего-то суетится.
К тому же в душе была некоторая пакость. Наде я, разумеется, сказал, что еду в Эрмитаж (ну, там немцы привезли картины и юбилейная выставка Ватто). Но ведь не сказал, тоже разумеется, что еду не один. И пакость некоторым образом копошилась в душе — вот ни с чего обманываю. Вернее, это даже не обман, но умолчание. Хотя малая ложь, как известно, рождает большое недоверие. Пакость, словом, имела место.
И все вместе сложилось в простое понимание — а сорвись поездка с Натальей Алексеевной, так ведь оно еще и лучше. Поеду все равно — уже настроился, — но один. И не будет суеты, упреков совести, наивных волнений.
Но вместе с тем понимал, — сорвись поездка, ведь очень огорчусь, даже и несчастным себя посчитаю, мол, всегда так, надеешься на некий праздник, а приходят одни лишь будни, о, забудь о надеждах, тебе уже почти сорок три.
Во мне было отчаянное желание вновь увидеть Наталью Алексеевну. Как-то уж я понимал, что начинается не короткая интрижка, но что-то серьезное. Даже не смог бы внятно объяснить, почему так считаю. Предчувствие, не более того. И твердо знал, что она придет.
Наталья Алексеевна уже стояла на платформе, у газетного киоска. Я смотрел на нее как бы посторонним взглядом — какая-то странная широкополая шляпа, повязанная желтой лентой, хорошее пальто, хорошие сапоги. Мы сухо поздоровались — чужие люди.
Радости во мне не было, даже успел упрекнуть себя — а чего ты дергался, нервничал. Ведь чужие люди, черта ли было встречаться. Смирил раздражение — а просто съездить в Эрмитаж, тоже оно нехудо. Не был там уже год. К тому же, значит, немцы. И юбилейный Ватто.
Электричка привычно задерживалась, мы молча и отчужденно смотрели друг на друга, видно, и Наталья Алексеевна не понимала, чего это она стоит рядом с пожилым и хмурым дядькой со стандартной потертой внешностью и к тому же в стандартной же отечественной одежде.
Было утро гнилой весны, когда все тускло, сыро, неуютно, когда под ногами чавкает, когда кусты за платформой черны и голы, когда залив темен, а вдоль путей скапливается весь мусор зимы.
И не было защиты от ветра с залива, и не было утешения. К тому же небо лежало так низко, что всплыла привычная фраза о том, что под этим небом не страшно умирать.
И этим соображением я поделился с Натальей Алексеевной — угнетало долгое молчание.
— Зато в электричке будет тепло, и мы поедем в Эрмитаж, — ответила она.
И мне стало ясно, что она отлично понимает и мое состояние, и почему я хмур и молчалив — а черта ли нам было встречаться. Это мне следует острить и суетиться, чтоб сгладить неловкость, но, выходит, она гораздо воспитаннее меня и, возможно, умнее: не поддалась минутному настроению, но нашла первый же утешительный мотив — вот в электричке будет тепло. И это разом вымыло из меня и хмурость и с трудом скрываемое раздражение.
Напротив, стало легко: ведь всегда радует, когда замечаешь, что кто-то воспитаннее тебя.
И тут же подошла электричка.
В вагоне было свободно, и мы сели друг против друга. Электричка пошла.
— Вот и поехали, — весело сказала Наталья Алексеевна. Она рада этой поездке, и она улыбнулась.
И это была все та же, уже узнаваемая открытая улыбка. Сперва чуть виноватая — слегка вздернулась верхняя губа, а затем повлажнели глаза. И эта улыбка окончательно вымыла мое раздражение, со мной все ясно — я пришел, чтобы еще раз увидеть эту нежнейшую улыбку, и было то же странное чувство, что и в библиотеке — мы знакомы много лет, мне легко и просто, и не надо пыжиться, чтоб казаться умным и значительным. Коротко говоря — свои люди — вот точное определение этому состоянию.