Ноль три
Шрифт:
Он писал повесть поздними вечерами, прихватывая часть ночи, торопился, потому что впереди маячила сессия, и Андрей так положил себе, что к сессии должен прогнать хотя бы половину повести.
Он понимал, что я очень верю в него, надеюсь и все такое, и каждый вечер забегал к нам — вот книжку возьму, вот сверю цитату. Но было понятно, что перед вечерней работой заскакивает глотнуть моей веры в него.
6
Но главное, отчего я был благодушен, даже эйфоричен, это то, что на меня обрушилась болезнь — я был отчаянно влюблен в Наталью Алексеевну, в Наташу. Конечно, я был болен. Все эти перепады настроения —
Да, несомненная неврастения — в жизни не был я так легок, почти воздушен, так возбудим, что возможен был мгновенный переход от беспричинного благодушия к вполне осознанному ощущению безнадежности, этот неуловимый перевал, за которым радость обрывается в слезы. Нервная, даже трепещущая от взведенности душа. Когда кажется, что она вовсе ничем не защищена.
Но главное — это постоянное умиление, и приливы отчаянной нежности, так что становится трудно дышать.
Болезненное это, несомненно, состояние — влюбленность. И самое печальное — то, что у меня не было защиты опытом прежних влюбленностей, и все, что я должен был пройти в молодости, я проходил сейчас. Словно бы человек на пятом десятке переносит корь или скарлатину. Запоздалое развитие.
А этот возврат времен поэтического бума — читал Блока, Цветаеву, Пастернака и, словно восторженный подросток, всюду видел — а это про меня.
Неестественное, болезненное состояние.
И постоянное желание видеть Наташу. Желание тем более легко объяснимое, что виделись мы редко. Чтоб встретиться, надо чтоб совпали выходные.
О! Это невероятное смешение страха и отчаянного желания увидеть ее. Даже и не понять, чего больше. Обогнуть общежитие, дождаться, пока Наташа махнет рукой — что означает, в коридоре никого нет; а чтоб и в общежитии никого не было — это большая редкость; ты идешь по коридору осторожно, можно сказать, на цирлах, чтоб не скрипнули половицы, потому что на скрип может выглянуть кто-либо из соседей, а этого и представить нельзя — известный городу доктор крадется по коридору; да, идти осторожно, но надо ведь и поторопиться, чтоб скорее преодолеть это треклятое расстояние до той вон двери.
Когда ты еще идешь к этому дому, страх и ожидание позора столь сильны, что с удовольствием сбежал бы домой. Если б, конечно, был телефон, чтоб отменить назначенное свидание. И говоришь себе — придурок ты и есть придурок, ведь как хорошо-то дома, на воле — любимая книга, музыка, долгая прогулка по парку. А вместо этого должен ты петушком, нашкодившим школьником пробираться скрипучим общежитийским коридором — тьфу ты, какое унижение. Ах, если бы у Наташи был телефон.
Но ясно понимаешь, что не позвонил бы, потому что желание видеть Наташу превыше любых запретов, унижения и страха. И эта страсть такова, что остановить тебя невозможно. Да, конечно, эта страсть — оглушение, сомнамбулизм — несомненная болезнь. Сознание твое погашено, ты идешь вперед с целеустремленностью и сознанием танка, управляемого по радио.
И вот крадешься по коридору, и вот спасительная ручка двери, легкий поворот ее, и ты в безопасности, и все унижения позади, успокоение на несколько часов — до обратного пути.
Ты поворачиваешь ручку двери — стучать нельзя, чтоб не привлечь внимание соседей — ты в безопасности, и вы стоите рядом, чуть обняв друг друга, и ты смиряешь гулкие сердцебиения и помаленьку выпутываешься из одышечного и липкого страха.
И привыкание друг к другу, вернее, восстановление разорвавшейся цепочки прошлых встреч, и тонкий привычный запах духов, и вытянуться на долгом вздохе — узнавание.
И эти несколько часов пролетают мгновенно.
И тут вот какая главная сложность; все это время, в часы же свиданий особенно, я был залит, можно сказать, затоплен нежностью, какой никогда прежде у меня не было. Только к Павлику в годы его раннего младенчества или когда он болел. А тут нежность захлестывает горло, да так, что хочется плакать.
И это непереносимое и неосуществимое желание оберегать Наташу, как малого ребенка, защищать ее от житейского сквозняка.
Стыдно признаться в сентиментальности — возраст, первые знаки надвигающейся старости, — но всего более мне хотелось, чтоб она спала, а я бы что-то негромко напевал; или же — словно б непреодолимый порок — мне хотелось носить ее на руках, убаюкивать, согревать.
Но это желание было неисполнимо.
Потому что и в часы свиданий следовало соблюдать некие условия — и если страсть, то очень сдержанная, и если речь, то очень шепотная — со звукопроницаемостью в общежитии очень хорошо.
Но пора, но не уходи, и в тебя уже проникает страх обратного пути. Правда, путь этот уже чуть легче — по коридору ты не крадешься, но ступаешь хозяином — пока соседи расчухаются, ты будешь уже вона где.
И выйдя, ты посмотришь на ее окно, и Наташа помашет рукой, и ты кивнешь — все в порядке, выбрался благополучно. И лишь свернув за угол, окончательно и с таким облегчением, что впору перекреститься, ты поймешь — все! — пронесло, страхи позади.
Волен! Господи, какое счастье, какая радостная жизнь ожидает тебя впереди.
Но пройдя сто метров, уже в полной безопасности ты с горечью понимаешь — а ведь это все, и до следующего раза, а он когда еще будет, через неделю или две, но их еще надо прожить.
И теперь твоя жизнь направлена на то, чтоб как-либо скоротать время до следующей встречи.
Но и в это время тебя приступами заливает нежность, и тут достаточно малейшего повода: вот встретил на улице женщину, чем-то отдаленно напоминающую Наташу, и уж досада, смешанная с горечью, заливает душу — да почему не могу прямо сейчас увидеть Наташу. А сколько певиц и артисток были похожи по телику — это сумасшествие, навязчивая идея, бред.
Да, нормальный человек не может быть влюбленным. И это поэтические наговоры, мол, только влюбленный имеет право на звание человека. Да, имеет право, но на звание больного человека.
Потому что сознание в этом состоянии смещает восприятие реальной жизни, деформируя и жизнь, и время. И время, истинное, настоящее, это лишь то, когда вы вместе. Все остальное — лишь ожидание, лишь досадные паузы в наших встречах.
Правда, еще существовал телефон. Господи, о какой чепухе люди могут говорить часами. И как же расплавлен я был тогда, до самозабвения. Стоило мне услышать ее голос, как меня захлестывала жаркая волна нежности. Бесконечно по телефону стихи бормотал. Господи! О, погоди, это ведь может со всяким случиться! Даже: и как я мудр, что полюбил тебя.
К нежности непременно примешивалась и жалость. Как-то уж в моем сознании скручивалось так, что Наташу следует жалеть и оберегать. Оберегать от чего? А не знаю — вообще оберегать, абстрактно. От жизни текущей оберегать я ее не мог — от сложностей на работе или в быту. Однако ж говорил себе — да, оберегать.
Жалость была понятна: в моих глазах Наташа была не защищена устойчивым бытом — зарплата небольшая, постоянного жилья нет, жизнь в этом смысле началась с нуля, да, конечно, желание самостоятельности — весьма похвальное желание, да только реализация его имеет некоторые трудности.