Ноль три
Шрифт:
— Это плохо?
— Это хорошо. Вот только я здесь ни при чем. Хотя, конечно, я тоже нужна. Но только для того, чтоб подчеркнуть, как удобно ты расположился в жизни. Тебе даже и Алферов нужен.
— А он-то зачем?
— А чтоб особенно оттенить приятность душевного покоя. Он пытается лишить тебя равновесия, но вот тут-то ты ему не уступишь. Да, у тебя замечательная жизнь, и ты вправе считать, что она вполне удалась.
— Да, особенно ее первая половина.
— Это другое дело. Твое нынешнее состояние дорого тебе далось, но тем больше ты должен ценить равновесие. Человек, который в молодости голодал, всего больше боится
В ее словах был не упрек и уж тем более не осуждение (это бы я почувствовал), но лишь сомнение в моей правоте. О, точно угадала — не глупа, еще и как не глупа.
Да разве же и у меня самого нет сомнений в своей правоте, да разве же я считаю свой вариант жизни единственным возможным вариантом? Конечно, были когда-то и другие варианты, иные возможности, иные пути, но я сам — и, замечу, добровольно, — избрал именно свой вариант, тот как раз, в котором и пребываю.
Нет уж, жизнь единственная, переигрывать ее невозможно.
Но всякий раз, расставаясь с Наташей, я думал: как все просто на свете — однажды набраться отваги и не расставаться на все оставшееся время. И не будет у Наташи отчаяния и тоски. Тщета надежд, уговоры тусклого и робкого сердца. Но не трепетать, когда подходишь к ее дому, не суетиться уходить, когда прошло отпущенное время, не скрытничать.
Господи, как все просто. Господи, как невозможно.
18
А потом внезапный обвал. Обвал и обвал.
Началось все довольно просто, словно бы шуткой.
Это было после праздников, где-то в середине ноября.
— Папа, Борис Григорьевич просит тебя зайти в школу, — сказал мне Павлик.
— А что случилось?
— Даже не представляю.
— Нахулиганил? Что-нибудь поджег?
— Вроде все в порядке. Я спросил его, а зачем родителей, он ответил — да так, ничего особенного.
— Родителей или именно меня?
— Именно тебя.
— Все это странно.
— И я так считаю.
Шел не без трепета — никогда прежде в школу нас не вызывали. Родительское собрание, но это как все. А тут персонально. Мой трепет был понятен. Не зовут же, в самом деле, чтоб поблагодарить — ваш сын — сплошной Сахар Медович.
По дороге прокручивал варианты, а что мальчик мог натворить. Ну, поджег что или с кем подрался — это бы он сам мне сказал. Что за смысл скрывать, если я сам все узнаю. И потом, мне кажется, мальчик у нас не лживый, если бы набедокурил, признался бы. А тут вызов. Да отца. А я редко бываю в школе, на собрания в основном ходит мать.
Классный их руководитель, Борис Григорьевич, второй год в школе, математик, и они все в него влюблены. Он объединяет детей не собраниями (хотя есть и собрания, и классные часы), а общением на природе: то они на лыжах ходили, то просто жгли костер, прыгали и горланили песни, в сентябре всем классом за грибами ходили. Теперь договорились летом куда-то плыть на лодках (правда, вместе со старшеклассниками).
Молодой такой, не озабоченный семьей и не уставший от школы человек. Разумеется, они вьются вокруг него. Высший для Павлика авторитет. Думаю, я на время отошел на второе место. Что и понятно: я свой, привычный, а тут учитель, да энергичный, да с
Школа мне, как всегда, нравилась — новая, два года как построили, и я шел по ней не без внутренней сентиментальной слезинки — никакого сравнения со школой моего детства, зачуханной и пропахшей мочой, и я заглянул в спортивный зал и в столовую, и в актовый зал, и я обалдел от этих кабинетов.
Из всей физики я запомнил лишь колесо, которое, если раскрутить, дает молнию. На уроки физичка носила его с собой, и когда кто-либо пытался его крутнуть без ее разрешения, она честно предупреждала: «Я кому-то сейчас так дам, что пух и перо полетит».
А тут, значит, отдельные кабинеты, и на столах приборы — это я заметил на перемене — прогресс несомненен, и, конечно же, от него невольно обалдеешь. Даже если ты в школе не первый раз.
Бориса Григорьевича я нашел там, где указал Павлик — в кабинете математики. И Борис Григорьевич мне очень понравился — молодой, красивый, с застенчивыми глазами и угловатыми движениями.
Дело вышло вот какое. Перед праздниками класс затеял что-то вроде «огонька». Даже и с маленьким спектаклем. Так, сценки из школьной жизни. Там была постоянная пара — нерадивый ученик и настырный учитель. И учитель — с огромным животом, в соломенной шляпе и с ножом в зубах — гонялся за учеником. Диалог — погоня, диалог — погоня. Кончилось тем, что приспособили незаметно хитрое какое-то устройство — думаю, привязали веревки — и учитель поднялся к потолку, то есть улетел.
— Так и улетел? — спросил я.
— Да. Так и улетел.
— Ловко! — восхитился я, не понимая, зачем он мне все это рассказывает. — А как же веревки привязали? Все видели?
— Незаметно. Вдруг учитель поднялся и полетел. Конечно, при этом дрыгал ногами и руками. Это было и смешно и неожиданно. Я сам все впервые увидел уже на сцене — дал им самостоятельность. Дети от восторга попадали на пол.
— А вы?
— Я усидел.
— Ловко придумано.
— Да, ловко. Вот потому я вас и пригласил. Все придумал ваш Павлик. Он же играл учителя.
Тут я вспомнил предпраздничную суету Павлика — и как он вечерами кривлялся перед зеркалом, и как он изводил Надину помаду, и как он сажей наводил тени под глазами, а я ругал его, что испортит кожу. Помню и его восторг после выступления. Я спросил — ну как. Нормально — важно, но и с нарочитой скромностью ответил он. В подробности своего успеха не вдавался.
Все это хорошо, но я хотел бы понять, для чего меня вызвали в школу.
— И тут случилась неожиданность, — смущенно сказал Борис Григорьевич (ему явно было неловко разговаривать со мной, и он в смущении поигрывал пальцами, сводил ладони, потягивал пальцы, пощелкивая ими — пальцы были очень красивые, длинные и нервные). — Дети пришли домой и обо всем восторженно рассказали родителям. И дедушке одной нашей девочки не понравилось все это, и он написал директору школы: куда смотрит классный руководитель и родители мальчика, который все это придумал. Мыслимо ли учителя изображать каким-то бандитом и допустимо ли двенадцатилетним школьникам предоставлять самостоятельность. От горшка два вершка, а критикуют начальство. Что с ними будет, когда вырастут, ведь никого не станут уважать, — он все это говорил застенчиво и чуть насмешливо — дескать, мы-то с вами понимаем, что это вздор, но что же поделаешь.