Ностальгия по Японии
Шрифт:
Особенно в виду Фудзиямы...
18
Виталий Константинович Иллич, в костюме которого на японских островах сама судьба и лично Г.А. Товстоногов обязали меня выходить безымянным гостем в "Ревизоре", был не только умен, но и красив, и хорошо сложен, отчего наши женщины между собой называли его "Марчелло", сравнивая с самим Мастрояни. По манере поведения Иллич казался человеком флегматичным и даже степенным. На самом же деле в нем жил скрытый темперамент и, что особенно важно, притаенный и проявляющийся на полном покое юмор.
Как-то, еще до прихода в БДТ Г.А. Товстоногова, в театре готовили постановку
Поскольку в лодке кончался кислород, артистам, и прежде всего Виталию Илличу, казалось естественным играть некую заторможенность людей, испытывающих кислородное голодание. Но темперамент режиссера перехлестывал вялое течение подводного действия. Он взбежал на сцену и стал вдохновенно показывать всем, и прежде всего Виталию Илличу, как именно следует играть.
– Вот так, - приговаривал режиссер Альтус, увлекая исполнителей личным примером, - так... и так!.. Понял, Виталий?.. Ты должен сделать это так!..
На что Иллич, сводя на нет творческие усилия постановщика, совершенно невозмутимо ответил:
– Можно так, а можно и иначе.
– Только так!
– не помня себя от ярости, на весь театр закричал обиженный режиссер...
Я понимаю, что выражение "можно так, а можно и иначе" совершенно банально и представляет собой общее место, но именно в театре, при неизбежной диктатуре режиссера, оно приобретает чуть ли не бунтарский смысл. Видимо, поэтому реплика Иллича сделалась крылатой и стала передаваться из уст в уста, и даже из поколения в поколение. Если актеры хотели заявить о своем несогласии с режиссерским решением или подвергали его сомнению, они повторяли репризу. И в разговорах между собою пользовались ею как своеобразным паролем. Стоило раздумчиво и несколько флегматично произнести: "Можно так, а можно и иначе", и казавшаяся сложной ситуация парадоксально упрощалась. Часто, демонстрируя свое свободомыслие и независимость суждений, большедрамовцы, как заговорщики, намекали друг другу:
– Можно так, а можно и иначе.
Наследуя традиции актерского цеха, и Р. не раз пользовался "парадоксом Иллича". В конце концов, он учил широте художественных воззрений, звал к мирному сосуществованию враждующих театральных систем, наконец, наводил на мысль о будущем театральном рае, в котором никто никого не угнетает, не топчет и не ест...
Однажды, во время гастролей в Нижнем Новгороде, в то время еще Горьком, Иллича поселили в гостинице рядом с Ниной Алексеевной Ольхиной, неувядающей красавицей и неизменной героиней Больдрамта. Те, кто хоть раз видел Ольхину на сцене или смотрел фильмы-спектакли с ее участием, например, "Разлом" или "Лису и виноград", не могли не обратить внимания на ее роскошный, сильный, с потрясающими низами и волшебными фиоритурами голос и дивную классически театральную манеру придавать любой фразе романтическую приподнятость и выразительную звучность. Такие голоса знатоки по праву называют "орган". И этим своим органным голосом Нина Ольхина часто разговаривала по телефону с оставшимся в Ленинграде мужем, человеком образцового терпения и кротости.
– Витюня! Ты не можешь себе представить, - выпевала она, - какой здесь вид из окна! Я говорю с тобой и смотрю прямо на Волгу, ты представляешь!.. А какая стоит погода, Витюня!.. Боже мой!.. Как жаль, что тебя нет с нами!..
Поскольку Виктор Зиновьевич находился действительно далеко от города Горького, Нина Алексеевна все повышала свое божественное контральто, передавая художественные впечатления так, что вместе с дорогим ленинградским абонентом ее слышала и вся гостиница "Волга".
– Витюня! Милый! Ах!.. Какое красивое лето! И - представь - начинается нижегородская ярмарка! Может быть, ты все-таки приедешь к нам, Витюня?
Не выдержав оркестровой сцены, Иллич постучался к Ольхиной и сказал:
– Нина, подумай, стоит ли так надрываться, когда можно и по телефону поговорить?..
И эта фраза, несколько видоизменившись, тоже стала крылатой: "Стоит ли надрываться, - говорили мы друг другу, - когда можно и по телефону поговорить?".
Иллич был учеником знаменитого худрука Александринки Л. Вивьена и еще до войны заслужил одобрение старших коллег, сыграв в дипломном спектакле роль Егора Булычева. По окончании института он был принят в труппу своего учителя, получил броневую отсрочку и вместе с александринцами отбыл по эвакуации в Новосибирск.
Когда театр вернулся в Ленинград, Н.С. Рашевская, руководившая в то время Большим драматическим, пригласила Иллича к себе на солидное положение и роли социальных героев. Его внешнее спокойствие, отсутствие суетной экспансивности и философская уверенность в своей правоте соответствовали, по-видимому, тогдашним представлениям о положительном герое. Иллич успел сыграть Синцова во "Врагах" и Власа в "Дачниках" Горького, когда художественным руководителем в БДТ пришел Гога.
Событие это сильно и глубоко повлияло на множество судеб, но здесь мы ограничимся лишь общими обстоятельствами.
Как острили тогдашние шутники, Большой драматический театр был награжден сразу "двумя Георгиями", потому что вместе с Георгием Товстоноговым назначили и нового директора, которого звали Георгий Коркин. Конечно, он не снискал такой славы, как Гога, но хорошо запомнился многим старожилам.
В каноническую легенду "прихода" непременно включают две реплики: первого секретаря Ленинградского обкома партии Фрола Козлова в адрес Товстоногова:
– Возьмешь БДТ - я тебя в городе главным дирижером сделаю.
И самого Гоги в адрес общего собрания коллектива, сумевшего проглотить не одного худрука:
– Имейте в виду: я - несъедобен!
Свое заявление новый худрук немедленно подкрепил увольнением группы из тринадцати объявленных ненужными артистов, один из которых тут же наложил на себя руки. Разумеется, приказы издавал другой Георгий, директор, но это не меняло сути дела.
Возникшая из множества слухов и свидетельств легенда варьирует число уволенных - "двадцать восемь", "тридцать четыре" и т.д., - доводя нас до цифр гипертрофированных и даже патологических, превышающих самое штатное расписание театра, и удваивая количество самоубийств. Однако автору оказывается совершенно довольно числа, наименьшего из названных, которое известно как чертова дюжина, и имени того отчаянного, который покончил с собой, узнав о своем увольнении. По странному стечению обстоятельств и его тоже звали Георгием, а фамилия его была - Петровский...
Попав на гражданскую войну пятнадцати лет от роду, случайно или добровольно, Георгий Петровский успел послужить писарем в каком-то белом штабе, о чем неукоснительно сообщал во всех своих советских анкетах.
Говорят, Георгий Павлович был артист суховатый, а человек милый и отличался такой приверженностью к искусству грима, что в конце концов стал преподавать этот предмет в студии Больдрамта.
Коллеги замечали, что он всегда приходил задолго до них и, устроившись перед зеркалом, с помощью париков, наклеек и краски старался изменить свое лицо, добиваясь при этом полной неузнаваемости.