Новеллы
Шрифт:
— Пустите его, — кричит один, — он поймает… он один зайца поймает.
— Он поймает, уж он-то поймает!
— Здорово ты выкупался, а? — спрашивает другой.
Бадер ощупывает себе бока.
— Провалился немного…
Снова смех. Бадер, согнувшись, прижимает руки к груди и. вздрагивая всем телом, надрывно кашляет.
И снова все бегут на пригорок к усадебному выгону. Это поросший кустарником луг, площадью в пять-шесть квадратных верст. И пока охотники бредут в ту сторону, выстроенные в ряд загонщики, промокшие и дрожащие от холода, поминают последними словами проклятого зайца.
Тем временем
Наконец раздается долгожданный выстрел, и загонщики снова бросаются в кустарник.
— Ату! Ату! — орут подростки. У псаря собаки вырываются и как ошалелые мчатся в кустарник. Лай, визг, вой… У одной собаки смычок зацепляется за куст. Она встает на задние лапы, рвется, воет, пока не падает наземь со сдавленным горлом, переворачивается и замирает. Глаза у нее закатываются, язык вываливается из пасти.
Измученные загонщики ломают строй, сбиваются с пути и все равно бегут, бегут, чтобы не отстать, чтобы настигнуть то. что недавно упустили…
Впереди раздаются выстрелы — один, еще один, еще и еще — подряд четыре выстрела. Собаки воют, почуяв добычу, загонщики орут…
— Ату!.. Ура!
Выбежав на опушку, загонщики видят, что охотники стоят все в куче, размахивают руками, горячо спорят и смотрят на речку. Оба берега ее поросли мелким кустарником, откуда ведет заячий след, местами окрашенный кровью.
Ну, по крайней мере, это чудовище ранено!
При виде крови усталые охотники и загонщики приободряются.
Трубит охотничий рог, но дребезжащие звуки застревают в густом тумане, и ни одна собака не возвращается. Бадер кашляет не переставая. Его сиплый голос напоминает собачий лай.
Теперь зайца гонят по берегам реки. Охотники стоят попеременно то на одном, то на другом берегу, продрогшие, сердитые, хмурые. Каждый из них готов зубами загрызть эту бессовестную тварь.
Кое-кто из охотников и загонщиков замечает зайца, раза три или четыре по нему стреляют, а он все-таки уходит…
Туман становится все более густым и влажным. Накрапывает мелкий дождичек. На заснеженные поля лениво спускается вечер. Люди бесшумно, как привидения, бродят по крутым берегам речки.
Плаука так устал, что ему до смерти не хочется спускаться вниз. Он медленно тащится по вытоптанной опушке кустарника, опираясь на большую суковатую палку. Глаза его безо всякого выражения глядят на снег. Неустанно бунтующая в нем злоба затаилась где-то в глубине — и на душе у него так тоскливо, так мрачно, так тяжело…
Вдруг он замечает, что в снегу под ногами что-то шевелится. Сперва он пугается, вздрагивает, но потом глаза его расширяются, и он замирает на миг. В снегу ворочается подстреленный, истекающий кровью заяц…
Улегшаяся было злоба и горечь вспыхивают в нем с новой силой. Суковатая палка поднимается и опускается раз, другой, третий… Маленькое измученное существо сжимается в комок, и на Плауку смотрят два больших блестящих глаза, в которых застыл смертельный ужас. Плаука хватает зайца за задние ноги и колотит о свою
Еле переводя дух, усталые, оборванные, с исцарапанными лицами, забрызганные грязью, замерзшие охотники и загонщики сбегаются и становятся полукругом.
— Последний выстрел был мой… — прочувствованно изрекает господин барон, берет зайца за задние ноги, поднимает его над головой и снова бросает на землю.
Вот он лежит перед ними — этот страшный, бессовестный, упрямый заяц, — с простреленным телом, перебитыми ногами и размозженной головой.
И стоящие кругом люди невольно отодвигаются подальше от маленького зверька, который неподвижно лежит перед ними на красном от крови снегу. Они чувствуют, что опять бегали зря, опять не поймали то, что так жаждали поймать, не убежали от того, от чего хотели убежать, и опять терзает их тот же неразрешенный вопрос.
Тем временем становится совсем темно. Моросит мелкий дождь, не переставая, монотонно, бесшумно. Темнота все сгущается. Кажется, что исполинская птица, распластав крылья от одного края неба до другого, опускается все ниже и ниже… Вот черные крылья коснулись апарских охотников и загонщиков, и толпа постепенно сливается в одну неразличимую темную массу. И только где-то вдали хрипло лают собаки. Они все ищут добычу.
1903
РОМАНТИК
Домик, в котором помещалось ателье лайценского фотографа Микелиса Майгайса, стоял возле самого базара. Из окон была видна немощеная базарная площадь, кучи мусора по краям ее, а на середине — колодезная будка с покосившейся крышей. В базарные дни под окнами фотографа стояла повозка курземской крестьянки, торговавшей топленым молоком, крупой и живыми поросятами, а рядом высокий, в человеческий рост, воз баранок, по которым прямо в сапогах лазил продавец, скрипучим голосом без устали предлагавший свой товар. На концах поднятых оглобель раскачивались связки баранок — их было видно с любого конца площади. Издали ярко блестели вывешенные напоказ куски бледно-красного мяса, пучки моркови, горы кочанов недозрелой капусты, со всех сторон пронзительно визжали поросята, кудахтали куры, крякали утки, гоготали гуси. Всюду суета, волнение, брань… Только серое облако пыли неторопливо поднималось над землей, покачивалось над серыми и зелеными крышами, обволакивало связки баранок, привязанные к оглоблям, и снова медленно опускалось.
В такие дни Микелис Майгайс не подходил к окну. Ему опротивела и эта грязная базарная площадь, и эти красные куски мяса, и эта пыль, и невыносимый запах, и тучные торговки с загорелыми щеками, которые лоснились, словно поздние румяные яблоки на солнцепеке. С самого утра он садился у единственного окошка, выходившего во двор, и нервно прислушивался, не пришел ли кто. Его чуткий нос заранее улавливал запах селедки, соленых огурцов и поросят.
— Тьфу! До чего прозаичен и безобразен этот мир!