Новичок
Шрифт:
— Вы впервые на фронте? — спросил я.
— Вроде как впервые.
— Как это понимать — вроде?
— Так близко от немцев, во всяком случае, впервые.
— Ну и как?
— Т-так себе… — неопределенно оказал он, и все рассмеялись. Масляев тоже.
Я посидел, покурил, выслушал рассказ Сагайдака — он вообще не прочь был поговорить — о какой-то стычке с артиллерийскими разведчиками на передовой из-за блиндажа и, уходя, попросил кого-нибудь из солдат пройти со мной — от разорвавшейся мины перекосило дверь землянки и в щель страшно дуло, надо было исправить. Солдаты уже разулись, один только Масляев
— Ну, как вам Сталинград? — спросил я его, когда мы вышли.
— Да как вам оказать. Не таким я его себе представлял.
— А каким же?
— Каким? — Он на минуту задумался. — А бог его знает. Не могу сейчас объяснить. С мыслями еще не собрался.
— А все-таки?
— Не выйдет сейчас, товарищ инженер. Слишком все это свежо, что ли, не знаю…
Мы довольно быстро поправили дверь. По окончании работы я предложил ему стакан чаю. Он отказался: спать, мол, хочется. Уходя, он посмотрел на стоявший в углу самовар и спросил:
— Сколько отсюда до передовой?
— Метров четыреста-пятьсот.
— Забавно.
Под койкой у меня лежали книги, видны были только корешки. Он указал на них.
— И читать успеваете?
— Не очень. Библиотечка для раненых главным образом.
Он попрощался и ушел.
На третий день Масляев уже почти ничем не отличался от других бойцов. С поразительной быстротой вошел он в нашу жизнь. Ему было трудно — натертые руки очень долго не заживали, а работать приходилось много и тяжело, — но он и виду не подавал. Не только не отлынивал от работы и не просился в писари или вообще на «чистую» работу, которая у меня время от времени появлялась — разные схемы и планы, — наоборот, в каких-нибудь два-три часа ознакомившись с устройством наших и немецких мин, научился заряжать и разряжать их скорее, чем кто-либо во взводе, и уже на четвертый или пятый день, когда я посылал на передовую группу минеров, попросил послать и его.
— Успеете, куда вам торопиться, — сказал я, считая, что это он просто так, чтобы не думали, что он боится. — Пообвыкнете, пооботретесь, тогда уж и за мины. Дело все-таки ответственное и довольно опасное.
Он пожал плечами и как будто даже удивился.
— Через неделю оно не станет менее опасным, а начинать когда-то же надо. Ведь правда?
Я отправил его вместе с Казаковцевым и Сырцовым — лучшими минерами, на которых всегда можно было положиться. Вернулись они довольно скоро, замерзшие, но веселые.
— Ничего, толк будет, — подмигнул мне Казаковцев. — Малость мандражировал, но… В общем, порядок.
Сам же Масляев, заметно осунувшийся за эти несколько часов, признался, что дрожал, как осиновый лист.
— Честное слово. Никогда даже не думал. Вставляю взрыватель, а пальцы не слушаются. Все мимо дырки попадаю. Черт знает что… — и покраснел.
Кругом стояли бойцы, но никто из них не улыбался. Очевидно, то, что он не побоялся при всех сознаться в своем страхе, понравилось им. На фронте вообще не прощается малейшее проявление трусости — в этом отношении солдаты народ жестокий, высмеять умеют, — но тут все поняли, что это не трусость, так же как и просьба отправить его на задание не фанфаронство, не бравада.
Вообще бойцы сразу полюбили Масляева. И полюбили какой-то очень трогательной любовью, сочетавшей в себе уважение к нему
— Да ты не бойся, не бойся. Смелей. Ноги не отрубишь. — И тут же перехватывал топор и быстрыми, точными ударами заканчивал бревно. — Видал? Теперь давай то. Да не держи ты топор, как свечку на свадьбе. Мах нужен, мах…
Или вечером в землянке, глядя, как Масляев, присев на корточки у печки, ковыряется с брюками, скажет:
— Ну, кто так шьет, голова? Нитка в три аршина, заплата гнилая. Дай-ка сюда. — И в полминуты ставил прекрасную, аккуратную заплату.
Однажды, когда Сагайдак с Масляевым пошли на склад получать лопаты, кто-то там придрался к Масляеву — то ли он толкнул случайно, то ли лопатой задел — и обругал. Сагайдак молча подошел к обидчику, снял с него ушанку и забросил в Волгу.
— Заберешь свой мат обратно — принесу, не заберешь — плыви сам.
Пострадавший, смерив Сагайдака взглядом, молча полез за своей ушанкой.
А вечером, когда я отчитывал Сагайдака, он смотрел в землю и бурчал:
— Сопляк еще… Жалко, что вместе с ушанкой не выкупал. Что он против Масляева? Так, пшик какой-то, а туда же — матом…
Масляев тоже полюбил Сагайдака, иногда, правда, подсмеивался над ним, над его любовью похвастаться своей силой или умением и в шутку называл «бычком». Сагайдак никогда не обижался, хотя парень был вспыльчивый и во взводе его даже немного побаивались. Шушурин, я заметил, даже слегка ревновал своего «корешка» к Масляеву, но общих отношений это не портило.
Масляев был неразговорчив, любил больше слушать, чем говорить, но если начинал что-нибудь рассказывать, бойцов нельзя было от него оторвать. Говорил он негромким, слегка хрипловатым голосом, без каких-либо внешних эффектов и красивых фраз. Видно было, что он много читал, много видал. Как-то само собой получилось, что он стал вести политзанятия. Я предложил ему «пост» замполита. Он наотрез отказался.
— Дело не в образовании, товарищ инженер. Дело в авторитете. Шушурин опытный боец, а я как солдат молокосос еще. У него больший авторитет, хотя он и комсомолец, а я партиец. Всему свое время. Ограничимся пока тем, что есть.
Я согласился и замполитом его не назначил, но политзанятия Масляев продолжал вести. И если раньше, когда их проводил Шушурин, бойцы больше спали, чем слушали, то сейчас даже после тяжелого дня или ночи, когда не привыкший к физической работе Масляев буквально валился с ног, бойцы не давали ему покоя.
— Да брось ты укладываться. Успеешь еще поспать. Объясни-ка лучше.
Масляев объяснял. И про объявление войны Ираком Германии — («Где же это они воевать будут, когда Ирак где-то там, у черта на куличках?»), и про Указ Верховного Совета о введении погон («Когда же их наконец введут, и почему на новых солдатских гимнастерках не будет карманов?»).