Новое содержание
Шрифт:
Виктор Никитин
Новое содержание
Триумф был полный - крики "браво!" раздавались с разных сторон. К всеобщему воодушевлению и ликованию присоединилась даже билетерша, стоявшая у дверей ложи. Она тоже не удержалась от переполнявших ее чувств: прижав к груди нераспроданные программки, крикнула "браво!" и захлопала в ладоши.
В антракте Сергей Николаевич вместе с женой Светланой и тринадцатилетней дочерью Аней отправились в буфет, где оказалось на удивление немноголюдно. Они выбрали столик у окна; купили воздушных пирожных, кофе, а себе и жене Сергей Николаевич взял еще по рюмке водки и по бутерброду с красной, как значилось на ценнике, рыбой. Сергей Николаевич хорошо изучил либретто, и, судя по нему, действие первого акта оперы "Князь Игорь" должно было разворачиваться в Путивле, где в отсутствие ушедшего в поход на половцев Игоря Святославовича гулял и бражничал князь Владимир Галицкий, брат Ярославны, и только во втором акте Игорь оказывался в плену у Кончака и предавался горестным раздумьям. В этой же постановке Путивль с половецким станом поменялись местами. Сергей Николаевич хотел поделиться своим если не открытием, так наблюдением, но его опередила дочь со своим вопросом:
– Пап, а Альберт Васильевич,
– Ну, а ты как думаешь? - в свою очередь спросил ее Сергей Николаевич и улыбнулся.
– Я думаю - Ерошка. Потому что Ерошка должен быть суетливым. Видели, как он с лавки легко упал? - рассуждала дочь, уверенно расправляясь с пирожным. - Он меньше Скулы должен быть, и голос у него тоньше.
– Все правильно, - подтвердил Сергей Николаевич. - Скула - бас, а Ерошка - тенор.
– В программке разве этого нет? - заметила жена.
– Нет, - сообщил Сергей Николаевич. - Просто написано - Скула и Ерошка, гудочники, и список фамилий артистов указан.
После окончания спектакля решили зайти в гримерку к самому Ерошке, то есть Альберту Васильевичу, отцу подруги жены, которая зазывала их в театр, чтобы поблагодарить за доставленное удовольствие, за удавшийся вечер, за прекрасную музыку, декорации и голоса. Альберт Васильевич наполовину был еще Ерошкой - вспотевший, лоснящийся, он убирал грим, сидя в кресле перед зеркалом. Одна половина лица у него была одновременно потешной и, что называется, себе на уме, а другая - обыденной, уже настроенной на общегражданское выражение, которое проступало с безличной отчетливостью.
Странным образом обе половинки в целом производили грустное впечатление; было что-то жалкое в его облике - главным образом, из-за пенсионного возраста; усталость, конечно, сказывалась, а еще необходимость и даже понуждение играть роль. И это при том, что он шутил и отчаянно, как показалось Сергею Николаевичу, улыбался.
Глядя на него, Сергей Николаевич вдруг почувствовал, что в нем самом что-то изменилось - закончилось, наверное, как представление; остались настроение и музыка. Он кашлянул, поддерживая возникший в разговоре смех, и вдруг ощутил чужеродную тяжесть внизу живота; справа, в паху, что-то отдалось неожиданной болью, когда он снова кашлянул, уже для проверки.
Следом за женой и дочерью Сергей Николаевич вышел из театра на весеннюю улицу в вечернем освещении. Музыка никуда не уходила, она продолжала звучать. Суровые бояре пели: "Мужайся, княгиня, недобрые вести тебе мы несем", а жена останавливала маршрутку. Хор разрастался и ширился, строгость голосов подчеркивал пронизанный недобрым торжеством оркестр.
В гардеробе, когда одевались, Сергей Николаевич пальцами, в кармане брюк, нащупал округлое утолщение, природу которого он не смог так сразу себе объяснить. Попытка кашля отдавалась тупой болью; боль почему-то хотелось испытать снова. Стало ясно: грусть пряталась именно там, там она жила, не обнаруживая себя прежде. Про то, почему первый и второй акт поменялись местами, Сергей Николаевич спросить забыл.
Ехали в тряском и неприглядном "сарае". Жена и дочь не могли разделить его беспокойства, потому что ничего не знали, и тем самым отдалялись от него. Общим для них и Сергея Николаевича было воодушевление после спектакля, но у них оно было радостное, без осложнений. Им они и делились друг с другом. Они сидели, а он стоял над ними и уже думал, что ему надо быть осторожнее.
Когда вернулись домой, голос дочери сразу же зазвучал серебряным колокольчиком: она принялась напевать "Улетай на крыльях ветра". Ноты высокие, звонкие; проблема низкая, медицинская. Нарост, бугорок, внутренняя выпуклость - как хочешь его или ее назови - уже при открытом ощупывании производила тревожное впечатление, что и подтвердилось на следующий день, когда Сергей Николаевич обратился в поликлинику. Для врача не составило труда поставить диагноз: паховая грыжа, необходима операция. Сергей Николаевич показался наконец жене - до этого молчал. Она смотрела на грыжу как на диковинку, редкое и неудобное приобретение. Спросила разрешения потрогать. Осторожно. "Так не больно?" - "Нет". Сергей Николаевич стоял со спущенными брюками. У него, несомненно, дурацкий вид, она - слишком серьезна. В таком состоянии он уязвим. Она никогда этого не забудет, решил он. "А как же мы теперь будем?" - "Не знаю", - "Бочком как-нибудь?" Она пыталась шутить.
Как только Сергею Николаевичу объяснили причину, назвали ее, так сразу же он осознал неудобство. Грыжа мешала при ходьбе. Она представлялась то потерянным кем-то кошельком, то подброшенным стальным шариком. Лежать в каких-то положениях, поворачиваться - на все находились ограничения. Самым тяжелым испытанием для него вдруг оказалось бы от души засмеяться - из-за сотрясения. Кошелек бы стал противно трепыхаться, шарик - пребольно толкаться. Случаев для искреннего, животного смеха, правда, не предоставлялось. Да Сергею Николаевичу и не до смеха было. Непонятно и обидно - да: тяжестей никаких не поднимал, работа в основном сидячая; ни у кого из его знакомых, кому, как и ему, еще не перевалило за сорок, грыжи не случалось, даже намека на что-либо подобное не было; ну если аппендицит какой-нибудь - и все. Почему именно ему такое выпало?
В голове Сергея Николаевича звучала тревожная музыка, предшествующая арии князя Игоря из третьего акта: "Зачем не пал я на поле брани..." Слова не имели к нему никакого отношения, можно было бы остановиться и до них, но впечатление от исполнения симфонического оркестра соответствовало его душевному настроению. Он готов был согласиться, что для слушателя драматизм музыки все равно оказывался сторонним, искусственным, пусть и красивым, если он не проникался, не желал ему открыться. Сергея Николаевича именно этот драматизм, тревога или скорбь дисциплинировали по жизни, заставляли всегда внутренне собираться. Он любил оперу, вообще - классическую музыку. Был чутким слушателем в узком смысле: открывался, выискивал необходимые ему для упорядочения собственного существования места и сразу же прятал их в себе, таил, а когда возникала потребность - пользовался, чтобы устоять против хаоса и бесцельности. Жена и дочь над ним посмеивались, считая его несовременным, однако посещению театра были рады. Долго собирались в оперу, все не шли по разным причинам; наконец выбрались, и вот как вышло.
Чего-то ждать смысла не имело. Сергей Николаевич сдал необходимые анализы и спустя неделю оказался в больнице "скорой помощи" - у жены там был знакомый врач, хороший, по ее словам, специалист, так, по крайней мере, говорят, и сам он производит приятное впечатление; Альберту Васильевичу, кстати, Ерошке нашему, в свое время он делал операцию, но по другому поводу; живет Ерошка и не жалуется.
Это "кстати" на Сергея Николаевича произвело неприятное впечатление, а когда он увидел хорошего специалиста - возраст около шестидесяти, жидкие, прилизанные волосы, фамилия странная - Приблуда, в пол все время смотрел, к тому же из ординаторской выходил как-то странно, боком, с какой-то нерешительной оттяжкой времени, - то и вовсе пал духом. "Ничего сложного, объяснял Приблуда такому непонятливому полу, держа обе руки в карманах белого халата, - операция самая рядовая. Но делать буду не я, а мой хороший ученик. Я занят буду. Привет Светлане Викторовне передавайте". Выражения его глаз Сергей Николаевич, кажется, так и не увидел. Непонятно почему, но Приблуда напомнил ему телевизионного мастера: стоит специалист своего дела в стерильном цехе и терпеливо объясняет клиенту, что у них конвейерное производство, телевизоров тут сотни за смену проходит, так что волноваться нечего, ваш дефект пустяковый, исправим запросто.
Третий этаж, отделение хирургии. В палате кроме Сергея Николаевича находились еще три человека; четвертый поступил буквально следом за ним пожилой, как потом оказалось, механизатор из района с какой-то неразрешимой думой в лице. Усевшись на кровать у стены, - как был в своей верхней одежде и кепке, - он, немного помолчав, заговорил, обращаясь не к рядом занявшему место Сергею Николаевичу, что было бы вполне логично, а к другой половине палаты, как бы почитая троих лежавших на своих койках пациентов (один из них, у окна, правда, сидел и ел компот из банки) за старожилов, сведущих в болезнях и здешних порядках: "Вот не пойму, чего меня сюда привезли?" Вопрос вызвал оживление. Тот, что ел компот, постукивая ложкой, желтоволосый парень лет тридцати в тельняшке, спросил: "А чего у тебя болит?" У Сергея Николаевича не спрашивали ничего. Скорее всего, вид у него был такой, непростой. Сам он молчал, оценивая свое положение и место. Если с первым многое было неясно, то второе он нашел для себя вполне защищенным. Койка у окна пустовала, но к окну его почему-то не потянуло. Чуть позже выяснилось, что не зря, - там было место старика, который накануне умер; по аккуратно застланной постели этого угадать было нельзя. "А бес его знает, что болит. Как телка привезли - поди узнай зачем!" - сокрушался механизатор. Назвался он как-то чересчур просто для возраста, без отчества - Иваном. Любителя домашнего компота (даже ложку облизал) звали Ромкой. Сразу было видно, в пять минут, деловой слишком, порывистый во всем. Тельняшка его представляла: и моряком был, и речником вот теперь, по Дону баржи с песком водит; и ходил, и плавал, где только не побывал; все знал, во всем разбирался, делился увиденным с Николаем, меланхолично лежавшим на соседней койке с заложенными за голову руками, и продолжал увлеченно наворачивать свой компот. Еще один больной, с бочкообразным животом, спал под этот рассказ как младенец. Сергей Николаевич тоже неожиданно задремал; в голове картинками менялось в постановочной суете: то Кончак предлагал Игорю скороговоркой: "Хочешь ли пленницу с моря дальнего?", то Игорь кручинился: "А все ж в неволе не житье"; чарующий голос Кончаковны призывал и обещал успокоение: "Ночь, спускайся скорей, тьмой окутай меня". Вот и свет зажгли, вечер. Можно было беспрепятственно погружаться дальше - занавес открывал новую картину, музыка трепетала как пламя свечи. А проснулся Сергей Николаевич оттого, что спорили громко. Уверенному голосу Романа сопротивлялся хилый и нудный, но, тем не менее, действенный голос обладателя бочкообразного живота: "Не было Шолтысика. Горгонь был, Дейна, а Шолтысика не было". "Это Шолтысика не было? - напирал Роман. - Боря, да я его своими глазами видел!" Спорили о футбольном матче с олимпийской сборной Польши аж в 1969 году. "Не было Шолтысика, - липко давил свое неуступчивый, опухший со сна Борис. - Ты мне не рассказывай, я ведь старше тебя. Тебе тогда сколько лет-то было? Где ты его увидел, Шолтысика, - в детском саду?" Роман волновался: "А какое это имеет значение, если я Шолтысика видел?" Зачем-то встал; полосы на его тельняшке почему-то умножали аргументацию, но против расслабленно лежащего Бориса с внушительным, свалившимся набок животом были все равно бессильны. После Шолтысика наступило время ужина, таблеток, а потом и сна по расписанию. Когда электричество погасили, в палате стало намного уютней. Темнота не была полной; из-за неплотно закрытой двери пробивался свет, слышались отдаленные пространством коридора глухие голоса медсестер на дежурстве, иногда утешительное цоканье каблучков, стальной звук предмета, коснувшегося стекла, дребезжание столика на скрипучих колесиках. Вот они сидят в круге лампы и фасуют таблетки по пакетикам, думал Сергей Николаевич о медсестрах, и так по всем девяти этажам. От этого возникало чувство надежности и обеспеченности новым состоянием, обещающим многое изменить в лучшую сторону. Палата ушла в сон. Сергею Николаевичу не мешали ни солидный, с хрустом и случайным рыком, храп механизатора Ивана, ни раздольный свист Бориса. Он лежал и смотрел в темно-синее, с отблесками желтого электрического света окно, и угадывал за ним неохватный и неисчислимый простор. Само длинное и высокое окно уже было простором, оно дополняло его. Простор днем, за дальними деревьями, открывал поле военного аэродрома; самолеты садились, самолеты взлетали, воздушная пробка отскакивала куда-то в сторону и вдруг обрушивалась на окно - стекла дребезжали. Теперь - ничего. Потолок серел покойными тенями. Сергей Николаевич уставился на свободную койку рядом с собой; пытался представить, кто тут лежал, как умирал; почему-то его это не взволновало, только подумал: вот глупость. Заворочался. Интересно, как там жена и дочь без него. Вспомнил, как ходили в оперный театр. Захмелевший Ерошка как мальчик падал с лавки. Сын Игоря Владимир очарованно пел в половецком стане: "Медленно день угасал, солнце за лесом садилось, зори вечерние меркли... Теплая южная ночь грезы любви навевая..." Вдруг Роман проснулся, задышал шумно, полез в тумбочку за чем-то; проглотил, запил и снова завалился спать. Да, правильно, "кругом все мирно, тихо спит". Новая обстановка по праву сильного навалилась на удовлетворенного Сергея Николаевича, и он заснул.