Новогодняя ночь
Шрифт:
Ждать автобус они уселись на скамейку у автовокзала: втиснулись между сидящими там людьми. Людка безразлично пошуровала у себя в кармане «космического плаща» и вытащила горсть грязных запыленных семечек.
— А то давай, Людка, со мной, — предложила Прасковья, — все отдохнешь, пока не работаешь.
Говорила жизнерадостным тоном, сама остро чувствуя его ненужность, а думала с непривычной хитрецой: «А вдруг у нас совсем останется». Людка вспыхнула вся, всколыхнулась.
— Давай, Людка, — повторила Прасковья, но уже на более высокой ноте.
Людкино лицо сразу как-то осунулось.
—
Она сникла, болезненно обмякли, опустились плечи.
Прасковья вздохнула: жалко девчонку. И тут же подумала: а вот за что жалко? Она, Прасковья, сызмальства знала, что такое горе. Когда корова — единственная их кормилица — пала в войну от какой-то болезни — и лечить-то некому было: на их ветеринара уже и похоронку принесли — вот это горе было. Когда после войны случилась засуха, такая, что поле походило на сжавшийся грязный комок земли, и есть было нечего — горе. Когда отец, навсегда потерявший здоровье в окопах, из последних сил ведущий трактор, умер прямо за рулем…
А Людка-то? Сама все наперекосяк пустила, сама и виновата. Нет, чтобы домой вернуться, — земля простит, родной дом все грехи отпустит — нет, она продолжает маяться в чужом городе. Да разве не блажь это, не баловство одно?
Подошел автобус. Прасковья выглянула в окно: Людка не уходила, смотрела не отрываясь в пыльные стекла, как будто ждала еще чего-то. Потом помахала рукой, не дождавшись отправки, ушла, серебрясь в своем длинном плаще уже в конце улицы.
«Чего приехала-то? — ругала себя Прасковья. — Людку не увезла, и подарок Саньке порядочный не купила».
— Парнишка, — она легонько толкнула локтем соседа, — глянь-ка на башмаки.
Парень, взглянув на вытащенные кроссовки, заинтересовался:
— Где, мать, купила?
— Ну как, ничё, что ли? — допытывалась Прасковья.
— Отличные.
— Ох ты, — нахмурилась она, — а размер не тот, надо 40, а она 39 сунула.
— Продай, мать, — оживился парень, — мне как раз.
— Не, — покачала головой Прасковья и снова затолкала их в сумку. Потом с теплотой, неожиданно разошедшейся по телу, подумала о ферме — как там без нее «буренки», потом подумала о доме — как сейчас обрадуются ребятишки, хоть и ждут ее завтра, и Федор, наверняка, уже топчется на остановке: а вдруг приедет?
Прасковья еще раз выглянула в окно, где по пыльной дороге громыхали тяжеловесные трамваи, замирая у вспыхивающих светофоров. Надвигался вечер, плотно сливающийся с пылью городских перекрестков.
Кончался день…
Пластинки
Проигрыватель Вадиму подарили на свадьбу.
Очнувшись от сна на следующий день после свадьбы, он нашел свою молодую супругу Зину прочно восседающей за письменным столом в ночной рубашке. Она перебирала конверты с деньгами, которые накануне были подарены гостями.
Зина мельком взглянула на проснувшегося Вадима, не прерывая своего увлекательного занятия:
— Люська всего десятку положила. С-стерва… Садись, помогай мне считать.
Вадим бросил угрюмый взгляд на нее, на торопливо разорванные конверты с неровными краями и подошел к груде подарков, лежащих на подоконнике.
— Ничё, стерео.
Открыл крышку, пощелкал выключателем. Зина нехотя оторвалась от конвертов и, чувствуя себя уже полновластной хозяйкой в доме, сказала с раздражением:
— Я что тебе говорю! Помогать мне. А ты чем занимаешься?!
Она, кажется, вовсе не собиралась следовать соображениям дяди Вадима, Егора Тимофеевича, который раньше регулярно наставлял племянника, вслед за причитаниями матери Вадима, что не может женить сына:
— На Зинке женись, не ошибешься. Она — девка хозяйственная, а тебе по гроб жизни благодарна будет, что в жены взял, как-никак двадцать девять ей стукнуло, поди, и надежду-то потеряла замуж выйти.
Вадим сидел рядом с Егором Тимофеевичем, завороженно смотрел, как постепенно багровеет его лицо от выпитой водки, как тяжелеет и все ниже опускается голова, как становится поучительней голос. На его слова он, неопределенно хмыкал, вертел головой, но на Зину начал поглядывать — жениться хотелось, у всех его друзей давно уже росли дети, Вадим играл с ними в «ладушки», показывал «козу», добросовестно растопырив два пальца, и смотрел задумчиво, как они тянут своих пап за пиджаки.
Недалеко от поселка, в котором жил Вадим, находился дом отдыха, там и работала Зина официанткой. Он заставал ее обычно быстро везущей коляску с позвякивающими друг о друга блюдцами, она переругивалась с отдыхающими, которым было «все не так». Облокотившись на подоконник в столовой, около желтеющего фикуса, Вадим бездумно глядел на нее, маленькую, верткую, пока она не замечала его и не усаживала за стол.
— Да не хочу я есть, Зин, — каждый раз отказывался он, но та деловито отвечала:
— Хочешь, не хочешь, а надо. Не деньги, поди, платишь, казенное. Знай, ешь.
Он послушно садился и нехотя жевал то, что она ставила перед ним, а Зина, подперев руками подбородок, предупредительно смотрела на него влажными небольшими глазками.
Вадим не знал, нравится она ему или нет, он принадлежал к тем людям, которые бесстрастно смотрят на мир, пока им не укажут, как нужно относиться к тому или иному явлению. Если бы Егору Тимофеевичу не вздумалось обратить его внимание на Зину, то он так бы всегда и проходил мимо нее, едва выговорив «Здравствуй». Вадиму не приходило в голову подумать о том, красивая она или нет, он принимал ее такой, какая она есть.
По праздникам, когда обычно пустующая местная парикмахерская плотно набивалась народом, Зина терпеливо высиживала очередь, правда, больше по традиции, чем из желания угодить мужу. Сидя в кресле, она каждый раз внимательно выслушивала парикмахера, неизменно одетого в полосатую рубашку и широкие брюки на подтяжках:
— Нет у вас, деревенского жителя, стремления к красоте. Только праздник вас и может растормошить. Да разве можно так волос запускать? Ай-яй-яй! Какую вам прическу? Не знаете. А кто знает? Вы правы, нам виднее. Да вот только не обходили бы вы наш домик стороной, вон как волосы-то лезут. А муж-то твой как сейчас обрадуется, жена, скажет, у меня какая красивая!