Новые работы 2003—2006
Шрифт:
Ставский пишет о возможности его самоубийства. [386] Это не входит в расчеты Сталина. Он вызывает Шолохова в Москву, беседует с ним. Часть арестованных освобождают. Шолохов продолжает бомбардировать Сталина резкими письмами, подробно приводя описания пыток (со слов освобожденных благодаря его хлопотам), [387] – тема, на публичное обсуждение которой был наложен неписаный, но абсолютный запрет.
Он пишет в 1931–1940 годах свой «Архипелаг Гулаг», с яркими образами садистов-следователей, с жуткими судьбами арестованных (и мучимых безо всякого ареста во время хлебозаготовок) – на материале одной Ростовской области и адресуя текст одному читателю: до начала 1990-х годов никто – ни в отечестве, ни на Западе – не узнал о его содержании.
386
Шолохов
387
Напр., в многостраничном письме от 16 февраля 1938 г.: «…Плевали в лицо и не велели стирать плевков, били кулаками и ногами, бросали в лицо окурки. ‹…› Среди ночи в камеру приходил следователь Григорьев, вел такой разговор: “Все равно не отмолчишься! Заставим говорить! Ты в наших руках. ЦК дал санкцию на твой арест? Дал. ‹…› Не будешь говорить, не выдашь своих соучастников – перебьем руки. Заживут руки – перебьем ноги. Ноги заживут – перебьем ребра. Кровью ссать и срать будешь! [напомним читателю – это письмо Сталину, и не 1926-го или 1929-го, а февраля 1938-го года. – М. Ч.] В крови будешь ползать у моих ног и, как милости, просить будешь смерти. Вот тогда убьем! Составим акт, что издох, и выкинем в яму”» (Там же. С. 199).
Автор этого повествования касается большого количества судеб еще живых (часть уже расстреляна) людей, добиваясь их освобождения, – вплоть до ноября 1940 года, и Шкирятов, Берия и Меркулов вынуждены писать длинные и лживые ответы Сталину. [388]
6
Формирование особого социального субъекта – советского писателя – шло так: под покровом традиционных представлений о русском писателе и его месте в обществе (властитель дум, кумир молодежи, моральный образец, защитник сирых и убогих, пророк) предъявлялись совсем новые, неписаные требования к писателю. Шолохов их понял и полностью принял.
388
Шолохов М. Письма. С. 441–458.
Он стремился стать советским писателем, значительная часть благородных действий которого, в отличие от времени, когда жили и писали Толстой и Чехов, была подспудной – хлопоты за десятки тысяч земляков, обращаемых в рабов, за арестованных и подвергающихся пыткам, за сына Андрея Платонова и др. не подлежали, в отличие от прежней России, обнародованию и оставались по большей части неизвестными. Тотальная подспудность очень важна – это означало, что не только письма, но все самоотверженные, связанные с риском его действия были адресованы только одному человеку, исключая саму постановку проблемы «писатель и общество». Действия же малоприглядные, напротив, широко афишировались, служа пропагандистским целям советской власти и формированию контекста «советское общество», и были совершенно необходимой частью «отработки» за право печататься. Шолохов не уставал подтверждать публично, что «никаких разногласий с политикой партии и правительства у него нет» (см. ранее письмо Ставского Сталину).
По нашей гипотезе, он поставил себе главную задачу – сделать достоянием печати и многомиллионного читателя свой роман, не делать уступок только в отношении его текста. Решение принесло двоякий результат: ввело в литературу советских лет роман, резко от нее отличавшийся, возвышавшийся над ней, – и разрушило постепенно личность автора. На это разрушение, несомненно, влияла сама социальная ситуация, с которой он соприкасался гораздо теснее, чем его сотоварищи по писательскому цеху – жители Москвы и Ленинграда. Расстрел в 1927 году прототипа Григория Мелехова (с очень большим портретным сходством с ним) Харлампия Ермакова (без суда – как за шесть лет до этого другого прототипа, знаменитого Филиппа Миронова) не мог не стать для него глубокой травмой. Шолохов весь 1926 год регулярно беседовал с Ермаковым, и эти беседы, по всей видимости, легли в основу описания событий 1919 года в романе. Уничтожение крестьянства и остатков казачества в 1929–1933 годах, аресты и расстрелы 1936–1938 годов, прямая угроза его собственной жизни от его же земляков (двойников повзрослевшего и деградировавшего Михаила Кошевого) – все это не могло не действовать разрушительно на того, кто не только продолжал жить в этой атмосфере, но должен был стремиться удержаться на поверхности печатной литературной жизни. А значит, делать вид, что ничего чудовищного не происходило и не происходит.
Принятое Шолоховым в определенный момент резкое отделение творчества от личности и биографии для него самого всегда оставалось в силе и даже год от году укреплялось, принимая форму цинического вызова: я – автор непревзойденного «Тихого Дона», остальное вас не должно касаться!
Такое жизнеповедение интенсивно формировало новую для российского общества модель, русский писатель сменялся советским писателем, тогда как общественность (относительно малочисленная в советском обществе) стремилась применять к нему прежние мерки, настаивая (по понятным причинам) на их незыблемости. Доказательства она увидела в Пастернаке, а затем в Солженицыне, осознанно проделывавшем работу, противоположную Шолохову, – формируя модель «русский писатель в советском
К моменту присуждения Нобелевской премии Шолохову уже нечего предложить ни Тамиздату, ни Сямиздату (родной язык сам толкает к такому обозначению для советской печати), ни тем более Самиздату. К этому времени его творческий потенциал, как и возможность сопротивления, равен нулю, личность деградировала (достаточно сравнить, скажем, его письма Хрущеву и Брежневу 1960-х годов с письмами Сталину 1930-х).
Западные журналисты обращались к Шолохову, возможно, не отдавая себе отчета в масштабах этой деградации (усугублявшейся алкоголизмом), а возможно, стремясь их уяснить. Они говорят с ним как с человеком, прошедшим инициацию на европейского писателя. Его прежние «желчные замечания» по адресу Бунина и Пастернака они склонны объяснять, «быть может, тем, что Шведская Академия никогда не наградила подлинно советского писателя, и что Шолохов с горечью относился к этой “несправедливости”. Теперь, когда его заслуги признаны, Шолохов, вероятно, знает, что полученные им почести накладывают обязательства. Надписывая свое имя на нобелевских табличках», он «занимает наконец свое место в международном сообществе великих писателей». Автор цитируемой статьи напоминает о судьбе Синявского (и о связи его с именем предшествующего русского лауреата Пастернака) и стремится надоумить нового лауреата:
«Во всяком случае Шолохов находится в лучшем положении, чем кто-либо другой, чтобы вмешаться в пользу заключенного в тюрьму писателя. Совершив поступок, которого от него ожидают, он поступит в традициях Нобелевской премии…». [389]
Но Шолохов давно не знает и не хочет знать каких бы то ни было «традиций» и признает только то, «что мой ЦК мне посоветует» (как сказано в его цитированном ранее письме Брежневу от 30 июля 1965 года). Западные журналисты не могут и вообразить себе, какой твердости аггломерат «советский писатель» получен в результате многолетней прессовки и прокаливания и как велик может быть разрыв между бывшим творчеством и нынешней личностью.
389
Ферон Б. Шолохов, Пастернак и Синявский («Monde», 24 октября 1964 г.; цит. по: Белая книга о деле Синявского и Даниэля. М., 1966. С. 12–13).
Разрушена сама его речь, устная и письменная. В Нобелевском выступлении Шолохова (декабрь 1965 года) – сравнительно коротком и, по-видимому, прошедшем многоступенчатую редактуру в разных отделах ЦК (что нисколько не отменяет личной ответственности автора), – дважды употреблено слово «борьба», дважды – «борец», дважды – «бороться», трижды – «прогресс». Текст пронизан подобными советизмами:
«Я представляю здесь большой отряд писателей моей Родины ‹…›. Этот жанр по природе своей представляет самый широкий плацдарм для художника-реалиста».
Своеобразие социалистического реализма
«в том, что он выражает мировоззрение, не приемлющее ни созерцательности, ни ухода от действительности, зовущее к борьбе за прогресс человечества ‹…›
Быть борцом за мир во всем мире и воспитывать своим словом таких борцов повсюду, куда это слово доходит ‹…› Я принадлежу к тем писателям, которые видят для себя высшую честь и высшую свободу в ничем не стесняемой (! – М. Ч.) возможности служить своим пером трудовому народу». [390]
390
Нобелевская премия по литературе: Лауреаты 1901–2001. СПб., 2003. С. 168–169.
Через несколько месяцев, в апреле 1966 года, вскоре после приговора Синявскому и Даниэлю, вызвавшего в свободном мире всеобщее потрясение своей жестокостью и открывшего, наконец, глаза на советский тоталитаризм тем, кому недостаточно было прежней информации, Шолохов в речи на ХХIII съезде КПСС дал ответ на взывания к нему мировой общественности:
«Мне стыдно за тех, кто пытался и пытается брать их под защиту, чем бы эта защита ни мотивировалась. (Продолжительные аплодисменты.) ‹…› Попадись эти молодчики с черной совестью в памятные двадцатые годы, когда судили, не опираясь на строго разграниченные статьи Уголовного кодекса, а “руководствуясь революционным правосознанием” (аплодисменты), ох, не ту меру наказания получили бы эти оборотни! (аплодисменты)». [391]
391
Белая книга… С. 389. «На пресс-конференции в Токийском аэропорту Шолохов пошел еще дальше. Он заявил, что “дал бы Синявскому и Даниэлю в три раза больше”, а “Арагону нечего лезть не в свои дела”» (там же, с. 390).