Новые работы 2003—2006
Шрифт:
«Жить, даже в лучшем случае, все-таки осталось так недолго. Я что-то ношу в себе, что-то знаю, что-то умею. И все это остается невыраженным», [398]–
это не след случайной эмоции, а отчетливое самоощущение, глубоко препятствующее работе. Если смотреть на эти строки, не совмещая свой взгляд со временем их писания, а ретроспективно, сквозь призму «Доктора Живаго», то мы увидим, что роман и стал выражением того, что в 1941 году томило «невыраженностью».
398
Пастернак Б. Собр. соч. Т. 5. С. 392.
Пастернаку – не по его вине – не удалось открыть своим романом новый период, но история его публикации и Нобелевской премии стала стимулом и точкой отсчета для Тамиздата (Самиздат заработал раньше). Премия была воспринята как оценка творчества и последних перипетий биографии целокупно – и все это повторилось потом с Солженицыным. Советская власть тупо повторила историю с Пастернаком: исключила Солженицына из Союза писателей, ославила решение Нобелевского комитета, и если Пастернаку пригрозила высылкой, заставив отказаться от премии, то Солженицына выслала.
Нобелевская
Солженицын, взлетевший со своей первой повестью на невидимом токе горечи, курившемся в обществе после пастернаковской истории и смерти замученного «члена Литфонда» (как гласило официальное сообщение о смерти), [399] не эксплицирует (не позиционирует, как сказали бы сегодня) себя как советского писателя – но и никак себя не противопоставляет в это первое время советской печати. Он стремится размыть советское, дать некое новое измерение литературному процессу – движению русской литературы.
399
В том же 1962 году, когда появился «Один день Ивана Денисовича», удалось напечатать – хотя и с большими купюрами – роман Булгакова о Мольере, почти 30 лет пролежавший в рукописи и по выходе не очень замеченный.
Рукопись его повести (по рассказам очевидцев, сотрудников редакции «Нового мира», нечитаемая – на плохой бумаге, с двух сторон листа, через один интервал на плохой машинке – типичный самотек, с подозрением на изделие графомана [400] ) возникает откуда-то, из лагерной тьмы, из закрываемого уже к тому времени (годы «оттепели» бежали – и пробежали! – быстро) от глаз читателя в оглашаемой словесности пространства. Именно в повести об Иване Денисовиче это пространство впервые предстало как бескрайнее, охватившее полстраны. [401]
400
К. Н. Озерова, тогда – зав. редакцией критики журнала «Новый мир», рассказывала нам, как получила именно такого вида рукопись от зав. редакцией прозы Аси Берзер – для чтения на одну ночь.
401
Какими средствами создается это впечатление с первых же строк повести, показано в 1990 году в одной из наших работ (Чудакова М. О. Избранные работы. Т. 1. Литература советского прошлого. С. 339–343).
Рукопись романа Пастернака возникала из более или менее известного литературного континуума «Переделкино». В литературной среде «все» знали, что Пастернак пишет роман, многие его читали. Дальнейшая история романа и премия – это было некое продолжение прерванного прошлого, хотя и поразившее всех.
Солженицын явился весь новый, с уложившейся в две строки биографией. Его допечатные мысли о загранице (см. ранее) клонились к тому, что надо уехать и там все напечатать и все огласить. Однако после публикации «Одного дня Ивана Денисовича» (сегодня следует уже напоминать, какой неожиданностью была поддержка Хрущева для редактора журнала и для автора, а ставшая результатом этой поддержки публикация – для нас, тогдашних читателей) он настроен уже на здешний, подцензурный литературный процесс: войти в него, чтоб его разрушить. Доведя повесть до печати, он открывает ею новый период – в повести слились все три потока русской литературы: она пришла из рукописного, попала в отечественный печатный и легко соединилась с неподцензурным зарубежным.
И все же именно Нобелевская премия, присужденная Пастернаку и практически стоившая ему жизни, прорубила окно в новые литературные условия. Они не стали новым временем – только новым циклом литературного процесса все того же советского времени. Но жесткие условия прежнего, первого цикла были необратимо разрушены. Внутри литературного процесса теперь шла подготовка к концу самого советского времени.
ЯЗЫК РАСПАВШЕЙСЯ ЦИВИЛИЗАЦИИ
материалы к теме
1
После романа Оруэлла (1949) и работ Ханны Арендт стало более или менее общеизвестно, что тоталитарная власть создает свой язык, который навязывает обществу. Этот специально созданный язык способствует ее самосохранению и укреплению. Вслед за Оруэллом, введшим термин newspeak, его стали называть новоречью, или новоязом. О нем писали применительно к гитлеровской Германии, к «социалистической» Польше и к советскому обществу.
Применительно к Советскому Союзу все далее сказанное будет относиться к публичной речи советского времени, то есть к периоду с конца 1917 года до конца 80-х. Это речь письменная (в первую очередь – газетные статьи, репортажи, очерки и т. д., а также соответствующие жанры в журналах) и устная – в официальных ситуациях (выступления на собраниях, так называемых советских «митингах» и проч.). В гуманитарной сфере эту речь (во всяком случае ее фрагменты) можно было слышать и на научных конференциях по истории, истории литературы и другим дисциплинам гуманитарного цикла, считавшимся «идеологическими», отчего их язык был пронизан советскими элементами.
Таким образом, мы говорим не о разговорной речи в приватной обстановке, а об устной форме той же самой речи, которая предстает перед нами в форме письменной. Это те хорошо знакомые людям советского времени тексты, которые с определенного момента жизни советского общества (далеко не сразу) читаются только по бумажке официальным, номенклатурным лицом или оратором рангом пониже (как «Клим Петрович Коломийцев – мастер цеха, кавалер многих орденов, член бюро парткома и депутат Горсовета» из песен Галича). Разница будет лишь в том, что при устном произнесении появляется материал для орфоэпических наблюдений. Различий же в лексике и синтаксисе нет – по крайней мере, с определенного времени, с момента стабилизации официозной публичной речи, их не должно было быть.
Тексты
«Международное распространение получили не только отдельные слова, но и такие словосочетания, как Советское государство, Советская власть, социалистическое строительство и т. п. Общественно-политическая фразеология обогатилась рядом других словосочетаний, которые стали общим достоянием языков народов, строящих новое общество: социалистический труд; бригада коммунистического труда, ударник коммунистического труда; социалистическое соревнование, социалистическое обязательство; юные ленинцы (о пионерах); блок коммунистов и беспартийных (на выборах) и т. п. Ср. также названия праздников ‹…›, названия других (крупных, ставших традиционными) мероприятий (Декада искусства и литературы республики, Неделя кино, Месячник дружбы, слет передовиков производства и т. п.)». [403]
402
Вслед за лингвистами, в работах которых о современном русском языке терминами «разговорный язык» и «разговорная речь» обозначается сегодня «один и тот же объект» (Земская Е. А. Язык как деятельность: Морфема. Слово. Речь. М., 2004. С. 240), мы употребляем в данной работе «речь» и «язык» как эквиваленты.
403
Протченко И. Ф. Лексика и словообразование русского языка советской эпохи: социолингвистический аспект. М., 1975. С. 62. За несколько лет до издания книги ее автор, кандидат филологических наук (впоследствии академик РАН) перешел на должность заместителя директора Института русского языка АН СССР из отдела науки ЦК КПСС; в 1971 году в ходе обсуждения «антисоветского поступка» Т. С. Ходорович (м. н. с. Института), вскоре – известной правозащитницы, на заседании сектора Протченко «заявил, что удивлен отсутствием единогласия в вопросе о том, рекомендовать или не рекомендовать Ученому совету Института переизбрать ХОДОРОВИЧ на новый срок. “По этому вопросу не может быть двух мнений”, – сказал он» (Хроника Текущих Событий. Вып. 19. 30 апреля 1971 года. С. 12–13..
Этот огромный языковой пласт рухнул в одночасье, обнажив отсутствие реальных денотатов в большинстве слов и словосочетаний. Взглянув на обширную цитату, можно понять радикальность изменений лучше, чем из любых рассуждений.
Начиная с тех трех дней так уже больше не писали. [404] Мало того. Еще до Августа, с первых лет «перестройки» (во всяком случае с 1987 года) на многих созданных до этого времени текстах, которые не были сугубо официозными, а даже скорее с либеральной интенцией, стало проступать советское тавро – в виде характерных и компрометирующих авторов слов и словосочетаний. [405] Но после Августа это происходило уже стремительно. Само слово «социализм» потеряло свой привычный – совершенно неопределенный, но будто бы общепонятный – денотат. [406] На фоне новых социальных явлений печатные тексты прежнего официозного типа, лишившись силы, на глазах теряли свое значение, становясь текстами одной газеты «Правда» и действенными лишь в глазах члена компартии.
404
Ср.: «В пору, когда социалистический строй утвердился в нашей стране незыблемо (1987-й год – “пора”, когда этот строй как раз впервые зашатался, и неостановимо. – М. Ч.), мы уже без прежней непримиримости судим об ошибках и заблуждениях ушедших за рубеж ‹…›. И при всем том не имеем права забывать о реальной сложности процессов ‹…›, различии политических целей ‹…›: от оголтелого стремления уничтожить большевиков физически…» – и т. п. (Баранов В. Уроки истории, которые полезно вспомнить: Еще раз о судьбах литературной эмиграции // Литературная газета, 25 марта 1987. С. 5. В этом же номере – письма читателя – на том же языке: «Сейчас всякому гражданину ясно: та политика гласности, которую проводит партия, должна стать основополагающим принципом социалистического образа жизни», с. 1). Курсив здесь и далее наш.
405
Так происходило с характерными для советского времени текстами В. Я. Лакшина, умело игравшего «советскими» словами и привычно двусмысленным ходом рассуждений – для того, чтобы выразить под их прикрытием нечто несоветское. Отнесем к эти играм, например, употребление первого лица множественного числа, объединяющего и пишущего, и его читателей – с властью, от которой на самом деле только и зависели описываемые ситуации: «У всякого, кто болеет за нашу культуру, в недавнем прошлом (намек на начинающееся обновление, о котором еще нельзя говорить громко – чтобы не спугнуть. – М. Ч.) вызывало досаду то обстоятельство, что мы часто опаздывали, мешкая и робко оглядываясь друг на друга (полународное “мешкая” призвано украсить вполне лицемерное высказывание – на самом деле речь идет о тех, кто ничуть не “мешкал” и если “оглядывался”, то не друг на друга, а исключительно на власть, препятствующую тем публикациям, о которых идет далее речь. – М. Ч.), когда за рубежом подхватывали лучшее из нашего недавнего наследия – публиковали, собирали, растолковывали на свой вкус и лад, тогда как мы делали вид, что безразличны к своему богатству и не замечаем этой интеллектуальной аннексии» (Лакшин В. Театральный роман Михаила Булгакова // Литературная газета, 25 марта 1987. С. 8). Читать это в 1887-88 годах, а тем более после Августа было уже невозможно.
406
Процесс начался раньше. В соответствии со своей плодотоворной мыслью об «эмоциональном наведении» как одном из способов семантического типа деривации В. И. Шаховской пишет: «Эмоциональное и рациональное осознание несоответствия номинации “развитой с.” фактическому состоянию дела породило тактически отступнический эвфемизм “реальный с.”. ‹…› С этого термина-мифологемы начинается деривационный процесс углубленного расщепления и размывания семантики слова “социализм”» (Шаховской В. И. О деривационном принципе «эмоционального наведения» // Принцип деривации в истории языкознания и современной лингвистике: Тезисы докладов. Пермь, 1991. С. 264).