Ной
Шрифт:
– Ведаю, чаго вам, дзеўкі, трэба. Зараз дастану, – понимающе кивнула Оксана. Отлучившись ненадолго, она снова материализовалась на пороге подпола с солидной бутылью.
– Давай-ка, пі, сяброўка, – плеснула она жидкость в железную кружку и протянула Анне, – ўмомант лягчэй стане.
Самогонка обожгла горло, но растопила какую-то ледяную преграду в душе, вернув несчастную снова в реальный мир.
– У меня сыночек был, Монечка, – заголосила Анна, схватив Оксану за руки. – Где, где он?! Помоги мне найти его!
«Загінуў, нябось, твой сыночак», – печально решила Оксана, но, ничего не сказав, просто обняла рыдающую мать, прижав доселе совершенно незнакомую, но ставшую почти близкой
– Нічога, нічога, – как могла, утешала она, – знойдзем мы твайго сыночка, вось убачыш! І дачушку вылечым!
– Да, да, Рафочка, – согласно пробормотала Анна, окунаясь в желанное забытьё, – всё будет хорошо, и мы уедем домой.
– Аксанай мяне клічуць, дзявонька, – поправила её хозяйка и осторожно, чтобы не потревожить уснувших, укрыла их одеялами, а затем, тихо ступая, поднялась наверх.
Глава шестая. Михаил.
Пожилая женщина поднялась со стула и, тяжело ступая, медленно подошла к сыну. «Как мама постарела за эти годы!..» – Михаилу стало тревожно и неуютно. Возникло ощущение, что он стоит у самого края пропасти, куда неминуемо должен рухнуть, и ничто уже не сможет его уберечь от запланированного падения.
– Мама, что с тобой, почему ты плачешь? – сын обнял мать.
Оставив его вопрос без ответа, Зинаида просто спрятала своё заплаканное лицо у него на груди.
– Ну, что ты? Что ты? – растеряно приговаривал Михаил, гладя её вздрагивающие плечи.
– Это должно было случиться, сынок, – грустно сказала Зинаида. – И я, я… – силы оставляли женщину, и вместо слов из нее вырывались лишь одни всхлипы.
– Да можешь ты мне сказать, наконец, что произошло?! – Михаил, стремясь привести мать в чувства, бережно усадил её на кровать и ринулся за сердечными каплями, которые, насколько он помнил, стояли в буфете на второй полке рядом с сахарницей.
– Тебе сколько капель, мам, тридцать или сорок? – крикнул он, уже отвинчивая крышку от пузырька с корвалолом.
– Не стоит, сынок, – неожиданно спокойно произнесла мать. – Лучше подойди ко мне, мне поговорить с тобой надо.
– Да что стряслось-то? – Михаил, нарочито неспешно, словно ничего необычного не происходит, подошёл и сел рядом. – Ты не бойся, я здесь, с тобой, и я, ты же знаешь, люблю тебя.
– И я тебя, сынок, – печально покачала головой Зинаида. – Больше всего на свете.
– Но что тогда тебя так расстроило? – Михаил почти весело обратился к ней.
– Правда, сынок, только правда, – то, как сказала мать эти слова, не оставило у её сына никакой надежды, что причина, повергнувшая её в такое отчаянье, мелка и ничтожна.
– О чём ты? – всё ещё думая, что речь пойдёт о прохудившейся крыше, спросил Михаил.
– Пришло, видно, время рассказать тебе обо всём, – обращаясь больше к себе самой, чем к сыну, заговорила Зинаида, помолчав немного. – Ты ведь знаешь, Миша, что мы не местные, а в наше село только после войны переехали.
– Да, мама, – удивился Михаил, никак не ожидавший, что разговор перейдёт на их место жительства. – Ну и что? Ты же сама мне рассказывала, что отцу хорошую работу предложили. Мы продали наш старый дом и переехали. Ты поэтому плачешь?
– Нет, сынок, – тихо сказала Зинаида. – Не поэтому, а потому, что переехали мы сюда, чтобы скрыться от чужих недобрых глаз. Да и от чужого недоброго слова.
– Что же такое могли о нас сказать?
– Они могли сказать тебе… – мать на минуту взглянула прямо в глаза сына так, что у последнего снова болезненно заныла душа, чувствующая, что мир через мгновение перевернётся. – Что ты мне не родной сын.
– Это ерунда какая-то, мам, – почти с облегчением выдохнул Михаил. – Кто же тебе тогда родной, если не я? Я, что, сюда
– С неба, сынок. Вот именно, с неба, – неожиданно согласно кивнула головой Зинаида. – Тебя ведь на казнь вели.
– Мама! – окончательно убедившись, что у матери просто временное помутнение рассудка, воскликнул Михаил. – Казнь? О чём ты говоришь? Сколько я себя помню, я здесь, с тобой живу. Только в город, учиться в техникум, ездил. А потом опять вернулся. Ты, знаешь что, отдохни. А я тебе сейчас чайку спроворю. Ложись-ка лучше. Поспи. Встанешь, всё другим покажется.
– Подожди, – мать резко отвела руки сына, уже было собиравшегося взбивать подушки. – Сядь и послушай, что я тебе скажу, – несвойственные ей ранее властные нотки в голосе убедили Михаила оставить попытки представить всё происходящее просто временным недомоганием.
– Я всегда боялась, что когда-нибудь в моей жизни настанет эта минута, – начала свой рассказ Зинаида. – И вот она наступила. Но, знаешь, сын, я не чувствую прежнего страха. Видно, с возрастом прозрение пришло ко мне, и я уже ничего не боюсь. Да, Мишенька, не сын ты мне. Ни мне, ни отцу своему, Адаму, – Господи, упокой его душу. – Зинаида размашисто перекрестилась на образа и поклонилась небольшой фотографии мужа, стоявшей тут же рядом с иконами в траурной рамке. – Прости меня, Адам, – обратилась она к этому пожелтевшему снимку, – но я должна сказать Мишеньке правду, – лицо Зинаиды просветлело, и словно не она, а кто-то другой, уверенный в своей правоте, заговорил с Михаилом снова. – Так вот, сынок. Деревенька наша, где мы жили до войны, стояла в аккурат под Мозырем. Жили мы не плохо, работали с Адамом в колхозе. И всё было у нас хорошо. Одна только беда случилась. Как раз накануне войны сынок мой годовалый Мишенька простыл где-то, заболел да умер. Да, сынок… заболел да умер… – Зинаида опять замолчала, уставившись в одну точку.
– Мам, мама, – потряс её за плечо Михаил. – Что это ты говоришь такое? Какой Мишенька, как умер? Ты о чём? Погоди, я сейчас, – он решительно встал, чтобы бежать за фельдшерицей, благо, всё на селе рядом. – Я только за Клавдией схожу, она придёт, тебе давление смерит. Ты посиди, я скоро.
– Стой, не суетись, – и снова мать заставила его вернуться обратно. – Дай рассказать, а потом беги, хошь за Клавкой, хошь за самим Господом Богом. Так вот, сынок, слухай дальше. Похоронила я своего Мишуту, а тут как раз война началась с немцами. Прут, гады, что черти! Адама, мужа моего, на фронт призвали, а я осталась. Мы же глупые какие были! Надо было бы сразу, как только услыхали, что германцы сюда рвутся, бежать, куда подальше. А мы – нет, добро своё бросить жалко было, хату. Да и разговоры разные ходили, что эта нация, мол, культурная, ничего плохого не сделают. Ох, позже-то мы, конечно, поняли, какая культура пожаловала. Как только народа нашего деревенского кучу поубивали за просто так, хлеб сожгли да дома порушили. И всё-то мало извергам казалось! Стали людей уже не по одному расстреливать, а толпами на смерть гонять! Я как в первый раз увидела, думала – руки на себя наложу! Не смогу жить с этим. Идут, значит, они, горемычные, по нашей деревне, добро бы солдаты были какие, ан нет – старики, женщины, инвалиды да дети малые. Я сначала-то не разобрала, чего они всё чернявые какие-то. Это потом мне Евдокия, подруга моя, растолковала: «Евреи они, говорит. Их, сердешных, фашисты пуще всего ненавидят». И знаешь, смотрю на этих людей: вроде живые, а лица умерли. Такая тоска в глазах застыла. Вот я и решила тогда, пусть спасти их всех у меня не получится, но одну невинную душу из лап этих гадов да выхвачу. Хоть ребёночка какого в память о сыночке моём возьму. И то доброе дело сделаю. Ну, вот, взяла я тогда с собой бутыль самогонки и пошла.