Ной
Шрифт:
– Куда, мама? – выдохнул Михаил.
– За тобой, сынок, за тобой, – Зинаида опять замолчала. Видно было, что рассказ этот даётся ей с таким трудом, словно не слова она произносит, а по капле выцеживает свою прожитую жизнь. – Так вот, Мишенька, вижу я, ведут фрицы новую толпу на бойню. А с ними и ты на руках у отца своего. Инвалид твой папка-то был, прихрамывал сильно. Видать, потому и в армию не попал. Ты-то очень на него похож: такой же чернявый, большеглазый. Вот ведь горе-то какое, – мать снова тяжело вздохнула. – Мамка твоя, Мишенька, совсем молоденькая была, ей бы жить и жить. Когда они мимо меня проходили, твой отец как раз посмотрел в мою сторону и тебя ко
– Ну и что потом, мама?
– Я и спасла, – совсем тихо, почти одними губами произнесла Зинаида. – На самогонку тебя, сыночек, поменять у полицая смогла. А потом деревенским сказала, что ты и есть мой Мишенька. Он-то не дома помер, в больнице. Вот я, мол, его из больнички-то и забрала. Кто поверил, кто – нет, только с малым дитём в деревне счёты сводить не принято – совесть у людей ещё была. Так и стал ты моим сыном. После папка твой, Адам, с войны вернулся. Он, Мишенька, тоже всё про тебя знал. Но принял сироту как родного. Хоть, какой он тебе папка, – Зинаида снова залилась слезами.
– Нет, мама, – пытаясь вложить в это слово как можно больше нежности, прошептал приёмный сын, прижимая к себе женщину, – он мне отец, а ты – мать. Ты меня от верной смерти спасла. Почитай, второй раз родила. Значит, мать настоящая и есть. Я тебя всю жизнь матерью называл, а отца – отцом. А теперь, когда ты мне всё рассказала, мне не только любить вас полагается, но и благодарность великую к вам испытывать за то, что вы для меня совершили. Мама, мамочка моя любимая! – продолжал говорить Михаил, целуя материнские руки. Его слова, словно дождь – пересохшую почву, напитывали душу исстрадавшейся женщины.
– Я знала, Мишенька, – снова заплакала Зинаида, – что ты у меня хороший сын. И по правде сказать, давно забыла, что не родной. Только вот сегодня вспомнила и решила, что не имею права молчать. Нехорошо это, не по-божески.
– Но почему? – материнское расстройство и сейчас казалось Михаилу, несмотря ни на что, по меньшей мере, непонятным.
– Сегодня малыша по телевизору показали. Ну, вылитый ты в детстве! И тоже шесть пальчиков на руке имеет. Найти ты его должен, и бабушку его. Может, родня они тебе. Я-то сама уже старая да больная. Помру, видать, скоро…
– Да что ты, что ты, мамочка! Не нужен мне никто, кроме тебя! – Михаилу отчаянно захотелось вернуться в сегодняшнее беззаботное утро, когда он, не ведая ни о чём, спасал бестолкового котёнка. Он даже застонал от невозможности ничего изменить.
– Постой, – Зинаида Васильевна прижала к щеке руку сына, но все равно твёрдо сказала: – Ты должен их найти. Сделай это не ради себя, а ради меня. Я не хочу оставлять тебя в этом мире одного. На вот, – она протянула какую-то старую выцветшую открытку.
– Что это? – опешил Михаил.
– Это твоя единственная память о настоящих родителях. Мне отдал это твой отец, уходя на смерть.
«Как странно. Мама, моя мама, говорит о каких-то неизвестных мне людях, как о моих родителях. А я ничего не помню, не чувствую, кроме боли за её исстрадавшееся сердце», – мелькнула в голове Михаила необычная мысль, но он, тем не менее, послушно выполнил просьбу матери, взял карточку и постарался вчитаться в полинявшие строчки: «Дорогой Рафочка, поздравляю тебя и твою семью с Первомаем. Жду тебя и Аню вместе с маленьким Мосей скоро в гости. Целую. Любящая тебя сестра Соня». Открытка была отправлена из Мозыря в Ленинград на имя Эльмана Рафаила Ароновича, а под витиеватой подписью зияла дата: 20 апреля 1941 года.
Глава седьмая. 1941 год, Анна.
– Ксана,
В дверь забарабанили, словно вознамерились её расколотить напрочь, не дожидаясь, когда хозяйка поднимется с кровати в столь неурочный час и отопрёт засов.
– Ну, іду, іду, – нехотя заторопилась Оксана Фёдоровна открывать непрошеному ночному гостю. – Чаго прынесла нялёгкая? – пытаясь спрятать за намеренным неудовольствием колкие шипы страха, обратилась она к шумному визитёру.
На пороге красовался Митрич собственной персоной. Про таких на деревне говорили «раздолбай». Ни совести, ни проку от него в век не добьёшься. До войны Прохор, которого теперь в деревне уважительно звали по отчеству Митрич, вечным позором для колхоза был. Куда его ни приставишь, жди беды. Покойный председатель и так, и сяк пытался его на путь истинный направить, всё как с гуся вода. Ведь сначала хорошую специальность получил: слесарить обучили, специально в область посылали. Только никакого толку из этого не вышло. Какой бы техники новоявленный слесарь ни касался, следующим этапом была сдача оной в металлолом. Сколько с ним ни возились, сколько ни увещевали, ни прорабатывали на собраниях, плевал нынешний полицай на всё с высокой колокольни. На работу выходил тогда, когда добрые люди с неё возвращались, зато в умении бездельничать и пить да по пьянке куролесить равных ему не было! То драку затеет, а то ещё похлеще что отмочит. Ничего святого у человека не было.
До чего дошло однажды. Преставился перед самой войной дьячок из местной церкви, понятное дело, никого из родных у него поблизости не было. Вот и оставили гроб с умершим на ночь в храме Господнем. Кому, думали односельчане, в голову может придти покойника побеспокоить? Но, как выяснилось впоследствии, вот по этому-то поводу все они глубоко заблуждались. Прохору и его шальным собутыльникам данное печальное событие показалось прекрасным поводом развлечься. Вытащили они гроб из церкви, разукрасили глупейшими лозунгами типа «Бога нет», погрузили на телегу и всю ночь катались на собственноручно изготовленном катафалке по деревне, оглашая округу пьяными воплями. Связываться с пьяницами никто не захотел, и лишь на утро, когда лихая компания протрезвела, удосужился приехать участковый, которому ничего не оставалось, как сперва заставить пьяных святотатцев занести гроб обратно в церковь, а потом составить акт о хулиганстве. Позже больше всего односельчане поражались только двум вещам: во-первых, мерзавец Прохор на голубом глазу не постеснялся заявить милиции, что все его действия должны расцениваться исключительно как антирелигиозная пропаганда. Ну, а во-вторых, самым странным было то, что никакого наказания разгулявшейся компании не последовало. Что затем дало прекрасный повод участникам вышеописанного события уверовать в свою полную безнаказанность.
Неизвестно, каких бы высот разнузданности мог бы ещё достичь Митрич сотоварищи, если бы не война. На удивление всей деревне, дружки Прохора вмиг остепенились и один за другим ушли под бурные проводы с гармошкой и бабьими рыданиями на фронт, оставив своего главаря с белым билетом в деревне. Какие уж там несовместимые с армейской службой болезни Митрич у себя выискал, народу не известно было. Да и никто этим всерьёз не интересовался: не до него, война. Сам он, кстати, значительно приутих и присмирел некоторым образом: ни тебе пьянок с побоищами, ни тебе шуток, от которых у добрых людей мороз по коже. И только приход немцев заставил его, словно гроза дождевого червя, выбраться из подземной норки и снова расправиться в полную свою отталкивающую сущность.