Нума Руместан
Шрифт:
— А ты видел наш сад? — весело крикнул ему Бомпар, возившийся над тазом.
«Садом» он называл голые макушки трех платанов, которые, впрочем, можно было увидеть, лишь взобравшись на единственный стул.
— А мой маленький музей?
Так он именовал несколько сломанных предметов, снабженных этикетками и разложенных на доске: кирпич, трубку-носогрейку из твердого дерева, заржавленный клинок, страусовое яйцо. Кирпич был вывезен из Альгамбры, ножом орудовал, осуществляя вендетты, знаменитый корсиканский бандит, на носогрейке была надпись: «Трубка марокканского каторжника», — наконец, затвердевшее яйцо представляло собой осколок разбитой мечты, все, что осталось, помимо деревянных планок и кусков чугуна, сваленных в углу комнаты, от Инкубатора
— Что это ты там разглядываешь?.. А, это… это мой патент на звание майора… Да, да, майора Айоли.
Общество под названием «Айоли» имело целью угощать раз в месяц всех живущих в Париже южан чесночными блюдами, чтобы они не позабыли ни аромата, ни акцента своей родины. Организация была в высшей степени мощная: почетный президент, просто президент, вице-президенты, майоры, квесторы, цензоры, казначеи, и все они обладали патентами на розовой бумаге с серебряными полями и выпуклым цветком чеснока. Этот драгоценный документ красовался на стене рядом с разноцветными объявлениями о продаже домов, с расписаниями поездов — Бомпару нужно было постоянно иметь их перед глазами «для поднятия настроения», как он сам простодушно признавался* На них можно было прочесть: «Продается замок, сто пятьдесят гектаров земли, луга, охотничьи угодья, река, пруд, изобилующий рыбой… Небольшое красивое поместье в Турен и, виноградники, поля люцерны, мельница на Сизе… Круговое путешествие по Швейцарии, Италии, посещение Лаго Маджиоре, Борромейских островов…» Это волновало его так, словно на стене висели настоящие красивые пейзажи. Он верил, что побывал в этих местах, что он их знает.
— Черт возьми!.. — сказал Руместан с оттенком зависти к нищему мечтателю, который был счастлив, живя среди всего этого мусора. — И богатое же у тебя воображение!.. Ну что, ты готов?.. Идем скорее… У тебя здесь зверский холод…
Потолкавшись под яркими фонарями среди праздничной бульварной толпы, оба приятеля устроились наконец в отдельном кабинете большого ресторана, где приятно кружило голову от тепла и света; перед ними стояло блюдо устриц и раскупоренная бутылка шатоикема.
— Твое здоровье, друг!.. Желаю тебе счастья в Новом году!
— Да, правда, — сказал Бомпар, — мы ведь еще не расцеловались.
И они обнялись через стол, даже прослезились от умиления. И хотя кожа на лице Черкеса была основательно выдублена, Руместан после этого поцелуя совсем повеселел. С самого утра ему хотелось кого-нибудь поцеловать. И потом они так давно внали друг друга! Перед ними на скатерти словно расстелились тридцать лет их жизни. В легком паре, подымавшемся от изысканных блюд, в искрах дорогих вин им виделись их юные дни, перед ними вставали общие, как у братьев, воспоминания — о прогулках, пирушках, они узнавали свои еще ребячьи лица и щедро пересыпали взаимные уверения в лучших чувствах провансальскими словечками, которые сближали их еще больше.
— T'en souvenes digo?Помнишь? В гостиной рядом с нами раздавались переливы звонкого смеха, женский визг.
— К черту бабье, — сказал Руместан. — На свете есть только дружба.
И они еще раз чокнулись. Но разговор принял, однако же, новый оборот.
— А малютка?.. — спросил, подмигнув, Бомпар. — Как она?
— Ну, мы с тех пор не виделись, сам понимаешь…
— Ясное дело… Ясное дело… — многозначительно проговорил Бомпар, придав своему лицу соответствующее выражение.
За портьерой играли на фортепьяно обрывки вальсов, модных кадрилей, то бурно веселые, то нежно томные мотивы опереток. Приятели замолкли и стали слушать, обрывая с виноградной кисти уже немного сморщенные ягоды.
У Нумы все ощущения словно вращались на шпинькё, поворачиваясь то одним своим ликом, то другим, и он принялся думать о жене, о еще не родившемся ребенке, об утраченном семейном счастье и, положив локти на стол, начал изливать свою душу перед Бомпаром:
— Одиннадцать лет совместной жизни, взаимного доверия, нежной любви… И все сгорело, исчезло в один миг… Как это могло случиться?.. Ах, Розали, Розали!..
Никто никогда не узнает, чем она для него была. Да и он сам понял это по-настоящему только после ее ухода. Такая прямота души, такое благородное сердце! И притом настоящие плечи, настоящие руки. Это тебе не кукла, набитая отрубями, как малютка. В них есть и сила, и нежность, и янтарное тепло.
— К тому же, друг мой, как ни говори, в молодые годы нам необходимы неожиданности, приключения… Свидания в лихорадочной спешке, еще более волную* щие, так как мы боимся, что нас вастигнут на месте преступления… Лестницы, по которым с монатками под мышкой сбегаешь черев четыре ступеньки, — все это атрибуты любви. Но в нашем возрасте больше всего хочется покоя, то есть того, что философы именуют безопасностью в наслаждении. А это дает только брак.
Он вскочил и бросил салфетку на стол.
— Ну, пошли!
— Куда? — с невозмутимым видом спросил Бомпар.
— Я хочу пройти под ее окнами, как двенадцать лет назад… Вот до чего дошел, дорогой мой, глава Французского университета!..
Под аркадами Королевской площади, где засыпанный снегом сад представлял собой белый квадрат, со всех четырех сторон огороженный решетками, два друга долго прогуливались, стараясь распознать в зубчатом узоре крыш в стиле Людовика XIV, труб и балконов высокие окна особняка Ле Кенуа.
— Подумать только, что она тут, так близко, а я не могу ее увидеть! — со вздохом сказал Руместан.
Бомпар дрожал от холода, ноги у него мерзли, меся холодную грязь, и он не очень-то понимал, кому нужна эта сентиментальная прогулка. Чтобы прекратить ее, он решил прибегнуть к хитрости: зная, какой Нума зябкий, как он боится любого недомогания, он коварно заметил:
— Ты простудишься, Нума.
Южанин испугался, и они сели в экипаж.
Она находилась в гостиной, где он увидел ее впервые и где на тех же местах стояла все та Же мебель, уже достигшая того возраста, когда обстановка, как и темперамент у человека, не обновляется. Разве что появились две-три выцветшие складки в рыжих портьерах, да легкий мутноватый налет на глади зеркал, потускневшей совсем как гладь заброшенных прудов, которую ничто не тревожит. Лица старых родителей, склонившихся под канделябрами о двух рожках над карточным столом, в обществе своих обычных партнеров, тоже казались еще более увядшими. Полные щеки г-жи Ле Кенуа обвисли, лицо председателя стало еще бледнее, и казались еще более глубокими и горечь и горделивый мятеж, затаенные в его синих глазах. Розали сидела возле глубокого кресла, мягкие подушки которого были еще слегка примяты хрупкой фигуркой Ортанс, только что удалившейся на покой. Молодая женщина продолжала читать про себя книгу, которую она читала вслух сестре. Здесь им ничто не мешало — сосредоточенное молчание игроков в вист лишь изредка прерывалось полусловом или негромким восклицанием.
Это была книга, которую она любила с юных лет, книга одного ив поэтов — певцов природы; ценить их творчество научил ее отец. От этих строф на Розали пахнуло ее молодостью, девичеством, она вновь ощущала юную свежесть и глубину восприятия.
Красотке — девице моей. [46] Уж зерно, было б веселей Подольше собирать малину. На мураве у родинка, В объятьях нежных паренька Она забыла бы кручину.46
последняя строфа из песни рабочего-поэта Пьера Дюпона (1821–1870).