Нюрнбергский процесс глазами психолога
Шрифт:
— Уверяю вас, у меня нет ни малейшего желания общаться с большинством из этих людей! Но среди них все же отыщется несколько порядочных, с которыми я готов беседовать: это такие вполне достойные люди, как Папен и Нейрат. Но как можно позволить себе высокомерно решать за нас, кому с кем общаться! Прошу вас не забывать, что у нас за плечами солидные культурные традиции. И то, что совершил Гитлер — преступление против нашей культуры! Но не следует забывать и о том, в каком отчаянном положении мы оказались по милости союзных держав. Они обложили нас со всех сторон — они же буквально удушили нас! Попытайтесь себе представить, что же
— А разве французы внесли меньший вклад в культуру? — вставил я.
— Ах, французы, французы! — презрительно воскликнул Шахт. — На уровне крохотного королевского двора — вероятно! Но и здесь чувствуется влияние Германии! Вы только задумайтесь, что должно было выпасть на долю такого культурного народа, как наш, чтобы он погрузился в такое беспросветное отчаяние. Подумайте и о том, каким дьяволом должен быть этот человек, чтобы, воспользовавшись этим беспросветным отчаянием, втереться этому народу в доверие и так преступно этим доверием злоупотребить.
Не беспокойтесь, у меня есть что сказать по этому поводу. А ведь немецкий народ был готов на все ради мира! И нужно было нам не так уж и много. Единственное, что нам было нужно, так это возможность вывозить свои товары, торговать, чтобы хоть как-то свести концы с концами…
— Вы имеете в виду Веймарскую республику?
— Да, разумеется. И на любые наши просьбы, даже на самые, казалось бы, невинные, союзники отвечали своим непреклонным «нет»! Мы требовали одну-две колонии, хоть что-то, что позволило бы вести торговлю, — исключено! Мы требовали создания торговой организации, союза с Австрией и Чехословакией — нет! Мы апеллировали к тому, что подавляющее большинство населения Австрии за союз с Германией. Они сказали — нет, исключено!
А когда у власти оказывается такой бандит, как Гитлер, — вот тогда да! Можно! Тогда — милости просим! Хочешь Австрию? Да забирай ее всю! Хочешь ремилитаризации Рейнской области — ради Бога! Бери себе и Судеты! И всю Чехословакию в придачу! Бери все, что пожелаешь, — мы и слова не скажем.
До Мюнхенского соглашения Гитлер и мечтать не мог о том, чтобы взять да присовокупить Судеты к Рейху. Все, на что он мог рассчитывать, это, может быть, на чуточку автономии для Судетской области. А потом эти два дурака Даладье с Чемберленом сунули ему в лапы все без остатка. Почему же они в таком случае не продемонстрировали и десятой доли подобной щедрости по отношению к Веймарской республике? Почему пожалели для нее каких-то жалких крох? А за то, что я во избежание катастрофы, презрев рамки Версальского договора, попытался обеспечить Германии определенную экономическую стабильность, за то, что саботировал ее милитаризацию, и за то, что я, в конце концов, попытался убрать этого недоумка — за это союзнички меня упрятали в эту тюрьму как преступника!
Шахт уже вопил на все здание.
— И здесь мне приходится мириться с таким бесчестным, недостойным человека, бесстыжим обращением!!! Даже в концлагере меня не заставляли делать уборку в своей камере и поворачиваться то на правый, то на левый бок, чтобы не мог уснуть!
Шахт сидел передо мной с покрасневшим лицом, кусая губы и трясясь от возбуждения. Некоторое время спустя он примирительно произнес:
— Мне жаль, что вот так пришлось все излагать, но это моя точка зрения, и я ее не изменю. Я не желаю иметь ничего общего со всеми этими американскими причудами. Даже на церковную службу больше не пойду.
Камера Геринга. Подавленный и обиженный Геринг, дрожа, как наказанный за провинность ребенок, спросил меня, за что его так наказали. Он не ошибся, предположив, что всему виной его вызывающее поведение на суде.
— Неужели вы не понимаете, что все эти шуточки, все эти штучки-дрючки — юмор висельника, не более того. Вы думаете, мне приятно сидеть тут и выслушивать все эти сыплющиеся на нас со всех сторон обвинения? Нам необходима какая-то отдушина. Если бы я их время от времени не встряхивал своими хохмами, то очень скоро кое-кто из них сломался бы окончательно.
Все это говорилось вполголоса и с искренней обидой.
Я сказал Герингу, что, насколько я понимаю, ему представляется, что, находясь вне своей камеры и общаясь с остальными обвиняемыми, он должен вести себя по-другому, чем в се стенах. Сказал и о том, что почти уверен, что за всей его бравадой скрывалась и солидная доля пристыженности. На сей раз Геринг не возражал мне и вообще всячески демонстрировал свое послушание, чего я не мог припомнить за весь период своих с ним встреч, хотя не сомневался в том, что его нынешняя линия поведения была продиктована в значительной степени голым расчетом.
— Естественно — психолог такое в состоянии понять, — признал он. — Но полковник — не психолог. Вы думаете, я в тиши этой камеры не корю себя постоянно и не сожалею о том, что не избрал в жизни другой путь, который бы не привел вот к такому концу?
Это было очень схоже с тем, что он писал своей жене в письме от 28 октября. И эти излияния чувств весьма существенно отличались от того самодовольства и демонстраций героической преданности своему фюреру, которые Геринг столь охотно навязывал публике, в особенности представителям прессы.
Я сказал ему, что обвиняемым, скорее всего, и обедать придется в одиночестве. Он попросил меня обратиться от его имени к полковнику с просьбой хотя бы за едой дать возможность обвиняемым перекинуться словом, и не скрывал своей озабоченности тем, что теперь окажется полностью отрезанным от остальных своих коллег, что в свою очередь лишит его возможности, как прежде, воздействовать на них.
Камера Шпеера. Шпеер выразил удовлетворение новыми правилами для обвиняемых, в соответствии с которыми им даже на прогулках воспрещалось общение между собой.
— Это распоряжение появилось именно тогда, когда очень многие стали выражать свою обеспокоенность усиливавшимся диктатом Геринга и когда его давление на остальных стало очевидным. Так, пару дней назад он, подойдя к Функу во время прогулки на тюремном дворе, заявил последнему, что, дескать, его участь предрешена, посему отныне все обязаны поддерживать его, Геринга, и обеспечить ему достойную смерть мученика. Функу, по мнению Геринга, сожалеть не о чем, ибо со временем — и неважно, когда это произойдет, пусть даже полвека спустя — Германия поднимется, и благодарные потомки захоронят их останки в мраморных гробах в склепах национального мемориала.