О других и о себе
Шрифт:
— Сельвинский выставил мне четверку, а народ ему сейчас выставляет двойку!
Когда Сельвинский присмотрелся к семинару, мы ему понравились.
Он был прирожденный педагог, руководитель, организатор, вождь, а мы — третье поколение его учеников после ЛЦК и Констромола. Он так и говорил: мои ученики, мои студенты. А мы недоуменно помалкивали. В двадцать лет неохота состоять учеником у кого бы то ни было, кроме Аполлона.
Когда я впервые после войны приехал (в ноябре 1945), я позвонил по телефону Сельвинскому. Берта спросила меня:
— Это студент Слуцкий?
— Нет, это майор Слуцкий, — ответил я надменно.
Но тогда, в 1939–м, он учил, мы учились, он был
Он так и сказал кому-то из сверстников:
— Мой семинар — это бизнес (или «это дело»).
Еще он говорил кому-то, что студенты его семинара отличаются красотою.
Иногда мы провожали Сельвинского после семинара. Однажды я спросил его:
— Какой был Маяковский?
— Маяковский был хам, — ответил Сельвинский и, как мне сейчас кажется, потер затылок.
Еще один рассказ его той же тематики (наверное, на семинаре): вечер конструктивистов в Политехническом. На заднем плане зала — фигура Маяковского. После вечера его поклонники окружают конструктивистов, и те становятся плечом к плечу вокруг Инбер, занимают круговую оборону.
Еще одно воспоминание: мы с Кульчицким пьем кофе или обедаем у Л. Ю. (Лили Юрьевны Брик. — П. Г.), и я за столом, где сидит человек десять из бывшего лефовского круга, провозглашаю, из озорства, тост за Сельвинского. Всеобщее молчание прерывает умная Л. Ю., говоря:
— Это их друг. Почему бы и не выпить.
Однажды на лестнице Литературного института я наблюдал встретившихся Сельвинского и Брика. У обоих в руках были одинаковые книжечки только что вышедшего «Дерева» Эренбурга. Они что-то показали друг другу — каждый в своей книжечке, осклабились, кто-то сказал: «Рифмы!» — и разошлись.
Чем мы занимались на семинаре Сельвинского? Поэзией и только поэзией. Своим делом. И уж никак не политикой.
Впрочем, тогда, в 1939–1941–м, почти все занимались своим делом. Политика нас касалась, могла коснуться в любое мгновенье. Но мы ее не касались. Из страха, из досрочной мудрости?
Я говорю, конечно, о внутренней политике, особенно о карательной. О политике внешней, которая нас коснуться не могла, говорили больше. Но немного. Я поступил в Литературный институт через несколько дней после заключения С. — Г. (Советско — Германского. — П. Г.) пакта и ушел из него на фронт — через несколько дней после его нарушения. Однако разговоров о пакте на семинаре я не помню. Не помню ни единого семинара, когда бы создавалось угрожающее — по политике — положение. Или даже просто двусмысленное. Почти все семинаристы были люди молодые, горячие, нервные, храбрые. Но не пытались перешибить обух плетью. Очень уж категоричен был категорический императив тех лет..
Георгий Рублев
В семинаре Сельвинского изредка появлялся желтолицый, черноволосый, старообразный, высокий, плотный, болезненный Жора Рублев. Он был старше меня на четыре — пять лет, а казалось — на двадцать. Познакомившись с нами, Рублев зазвал нас в гости, и в доме его на Телеграфном переулке мы бывали сравнительно часто с осени 1939–го до самой смерти Жоры, т. е. до 1957–го, 8–го или 9–го года.
Рублев говорил низким, грудным, почти чревовещательным голосом. Он был болен какой-то редкой и неизлечимой болезнью вроде гнилокровия. Отсюда и желтолицесть, и старообразность, и весь образ жизни. Рублев почти всегда лежал. Мы с ним как-то подсчитали — триста дней в году. Однако у Рублева была семья — неработавшая жена и мать — покеристка. Лежа, болея, порой умирая, он работал. Лежа принимал гостей. Гостей всегда было очень много. Рублев объяснял это тем, что сам никуда ни ходить, ни ездить не может и гости — его единственный канал познания мира. Звучало это убедительно, но со временем стало подвергаться сомнению.
Странный был человек, странная была семья, и дом был странный.
Стихи он писал сюжетные. Этим пригодился Сельвинскому, все старавшемуся переоборудовать поэзию по своему образу и подобию. Сюжет был одним из китов жесткой и старообразной конструктивистской поэтики, стоявшей, как земля в старинных космологиях, на немногих китах. Ничего, кроме сюжета, в стихах Р. не было, и Сельвинский, понимая это, больших надежд на него не возлагал. Возлагал небольшие.
Сюжеты Р. добывал из тонких журналов, которых в ту пору было немного. «Новое время», не устыдившееся заимствовать название у Суворина, ежемесячные тетрадки сторонников мира и еще что-то. Все это прочитывалось, подчеркивалось, отсеивалось, прорабатывалось. Изредка какой-нибудь факт, замысловатый и трогательный, перелагался довольно звучными и всегда ясными сюжетными стихами. Еще реже эти стихи печатали.
Звездный год рублевской поэтической карьеры — 1949–й, год сталинского семидесятилетия. После многих месяцев подготовки было вычитано и отсортировано более ста фактов о Сталине, а точнее — об отношении к Сталину народов мира.
Большая часть фактов, может быть около ста, была изложена в звучных и ясных сюжетных стихах, которые были предложены известнейшим композиторам страны, начиная с Шостаковича.
Тексты (около 80) — пошли. Со всех эстрад запели песни на слова Р. Я до сих пор помню некоторые — в избранных отрывках, конечно:
Я старая мать из Руана, Тра — та тра — та — та татата, Три сына мои партизана Погибли во время войны, Но я обращаюсь к Вам, Сталин… —и далее старая мать из Руана излагала, что ее три сына погибли не напрасно. Факт был несомненно заимствован из тонкого журнала, но амфибрахий, заострение и жар души принадлежали Р.
Была еще песня о Праге:
На улице Сталина в Праге Каштаны листвой шелестят О нашей бессмертной отваге, О мужестве наших солдат.Было много китайских, вьетнамских и других сюжетов о любви к Сталину. К тому времени, когда песни пошли, семейство Р. было в неоплатном долгу — 80 000 дореформенных рублей. Немалая сумма, если учесть, что ни единой зарплаты в семье не было. Должал Р. преимущественно ростовщикам. Была тогда старуха — вдова членкора Академии медицинских наук, дававшая деньги под заклад из 10 процентов. Я как-то сообщил, что в Древнем Риме при братьях Гракхах проценты были ограничены двенадцать с чем-то годовыми. В другой раз я предложил Р. «прекратить» ростовщицу, обратившись к кому-либо из моих бывших соучеников по юридическому институту. Р. отказался: у ростовщицы был племянник, подполковник, участник «фирмы», и Р. его боялся. Кроме того, деньги могли понадобиться снова, а достать их, кроме как у ростовщицы, было негде. Деньги Р. надобились часто, и причины были уважительные, объективные. Жил он только на редких и дорогих лекарствах вроде антибиотиков, переживавших тогда пору туманной юности. Есть мог только редкое и дорогое. Справедливость не была восстановлена, и ростовщица продолжала беспрепятственно отдавать деньги в рост.