О годах забывая
Шрифт:
Лука Белов покорил ее лисьими глазами, лисьей улыбкой, волчьей сноровкой и уверенностью в своем исключительном праве на счастье. «Ради тебя, не задумываясь, пойду на преступление!» — говорил он. Она смотрела на его желтые лисьи глаза и не сомневалась: прикажи она ему, и он кому хочешь перегрызет глотку. Липа была уверена в этом… Она всюду чувствовала себя хозяйкой. И сейчас она шла, развернув мощную грудь.
— Не желаете ли осмотреть туалет? — поинтересовалась она.
— Желаем! — Михаил отметил, с какой бесшабашностью, с какой лихостью распахнула она дверь в туалет. Это было на самой грани естественной лихости бой-бабы Липы.
— Чистота! Хоть чай пить! — сказала Липа, оглядывая туалет.
— Чисто сработано! — неожиданно для себя глянул ей в глаза Михаил, еще сам не поняв, почему это вырвалось у него. Но в ее грязно-зеленых, с крапинками, глазах мелькнуло подозрение. Что это? Блеск ее глаз неуловимо ослаб и тут же выровнялся. Чувственные, полные, зовущие губы вдруг замерли, а потом искусственно заулыбались. Михаил почувствовал, как при словах «чисто сработано» она как бы рванулась к окошку, чтобы заслонить его. А было ли такое движение, или это ему показалось? Но плечи ее уже обмякли, не были развернуты так победоносно. И она тут же, едва замолк его голос, бросила: «Как в аптеке!»
Но если бы этого ничего не было, почему бы тогда бессознательно, бесконтрольно, по наитию Михаил сразу шагнул к окошку, где метровой планкой прикрыто двойное дно? Почему левой ногой, прижав стенку, он ощутил что-то мягкое? Шурупы забиты мылом. Но это естественно, пассажиры забавляются, да и всякое бывает. Однако и прорезы во всех шурупах забиты мылом, как бы затерты им. Просто так? Отверткой и ваткой Михаил очищает шурупы, отвертывает их и извлекает двадцать отрезов.
— А где еще двадцать? — спрашивает Михаил Липу.
Но Липа и не смотрит на них, у нее что-то не ладится с окном, она не слышит вопроса.
— Вот двадцать отрезов! — отрывисто говорит Михаил. — Слышишь, Олимпиада Федоровна?
— А по мне — хоть их сто будет. Мне-то какая печаль! Я пассажиров вожу, за них отвечаю!
— Я не о пассажирах спрашиваю, а об отрезах. Где еще двадцать штук?
— Да вы, Михаил Варламович, шутите с кем-нибудь другим, а я вам не друг, не подруга, не жена и не любовница. У меня дел по горло. Тут вон и окно барахлит, плотно не закрывается! А вы с вашими отрезами…
Все это было высказано безукоризненно обидчиво. И в самом деле, не стыдно ли такому опытному пограничнику, как Михаил Кулашвили, задавать такие, простите, дурацкие вопросы! Да и никогда он себе этого не позволял, а тут вырвалось. И все-таки в памяти жила минувшая ночь, встреча с пьяным, его бред, бред… Но бред окончился разговором о сорока отрезах, о Липе. Пьяный назвал сорок, а Михаил нашел двадцать отрезов. Половину!
Стали проверять купе, начали поднимать диваны…
Контаутас поглядывал на часы. Оставались по расчету минуты на осмотр этого вагона. И тут, минуя остальные купе, Михаил словно по наитию прошел в противоположный конец вагона, поднял диван, и фонарь задержал желтизну луча на сизых головках гвоздей, вбитых в обшивку. Головки гвоздей были несколько иными — на миллиметр или полтора в диаметре уже, чем стандартные заводские.
Вырвали гвозди, отсоединили обшивку, достали один за другим двадцать отрезов.
— Вот теперь… как в аптеке! — сказал Михаил на прощание Липе.
— А по мне… хоть — как в аптеке, хоть — как в больнице. У меня голова не болит! Это ваша забота искать!
Они ушли. Она вошла в туалет, заперлась и разревелась. Сорок отрезов! Страшно подумать! Вышла, посмотрела сквозь слезы в окно. И вздрогнула: Михаил Кулашвили, но в пиджаке, стоял около вагона спиной к ней. Через секунду она сообразила — это Эдик Крюкин. Как она спутала! Из-за густых вьющихся волос. И фигура похожа!
Она стояла у окна туалета, глядя на Эдика. Ветер трепал его волнистые волосы. Он ерзал на одном месте, ждал кого-то. Сунул руку в карман, вытащил рогатку, от нечего делать оттянул резинку, отпустил, снова сунул рогатку в карман. В прямоугольнике света, падавшего из вагонного окна, увидел спичечный коробок, поднял, мельком взглянул и отбросил.
Липа вытирала слезы, они снова катились и катились. «До чего я дошла! Плакать иду в туалет! Увидели бы меня мама или папа с их возвышенными идеалами! Ужаснулись бы! А мне — хоть бы что: привыкла. Но как пусто на душе!.. Ну зачем он опять рогатку вынимает? Вот и с ним я спуталась… А ведь какие были мечты! Какие книги читала! Сколько их дома и в нашем институте было… Горы! Неужели это были горы лжи и иллюзий? Но мама же с отцом жили и живут душа в душу, они — одно целое. Может быть, я не увидела чего-то в их отношениях?.. Ну, а эта, из загса, со своим участковым! Любит его! И как! Прямо завидно! А я… с этим Лукой, с Эдиком… Хорошо хоть Эдик не пьет, не курит, но грязен как… И когда я не поверила книгам? Когда свернула на эту дорожку? Когда? А теперь и детей не будет… И какой смысл в этих отрезах? Влипла я, влипла… А как детей хочется! Вырос бы такой, как у этой, из загса. Как я любила бы его!.. И все из-за этих барышей. Сперва не хотела детей, теперь не могу их иметь…»
Она не заметила, как слезы обильно потекли по щекам, не очень обратила внимание и на высокого детину в широкополой шляпе. Тот подошел к Эдику, и Эдик указал ему в ту сторону, куда ушел Михаил Кулашвили. Подняв воротник пальто, детина подпрыгивающей походкой устремился в темноту. А Эдик подался в другую сторону.
Эдик — ловкач! Под стать Луке. Он в жизни признает только баб и карты. Не пьет ни рюмочки! Все силы, все деньги — на карты, на женщин. Но целоваться с ним противно — слюнявый какой-то. Это он проиграл в карты Михаила. Ему поручили после возвращения из рейса убрать Кулашвили. Но дело-то это опасное. Такого, как Кулашвили, не то что голыми руками, такого и с оружием не возьмешь. Проиграть легко, выиграть трудновато!
Мысли о предстоящей расплате и отмщении несколько успокоили боль. Но когда Липа опять подумала о сорока отрезах, о том, сколько это стоит, она поняла, что Лука ей этого не простит. А рука у него тяжелая!
Но ведь она же все, все рассчитала. Мишка на двойное дно давно уже не обращал внимания. Да и с диваном понять невозможно — как он допер? И главное — выслуживается! Ведь все было бы отлично: не он, не Мишка, должен был сегодня дежурить, не его время быть в наряде. А он взял и ввалился. Бывает такое редко. И вот — не повезло. Сорок отрезов… «Мне Лука голову снимет за них. Снимет? А сам недавно влопался! Аж глаза стали красные от злости! И эту ночь впустую стерег на Пушкинской. Этот Мишка разорил нас! Дотла! Гад пограничный!»
Она увидела, как из-под вагона противоположного состава выскользнул Эдик. Обрадовалась: «Наверное, ко мне». Но Эдику было не до нее. Тайно от всех своих он в заграничном рейсе связался с солидным господином. Тот, хотя и жил в Западной Германии, по-русски говорил без акцента. Неизвестно, почему остановил он свой выбор на суетливом Эдике Крюкине. Он пообещал купить у Эдика три фотоаппарата «Киев». И купил с большой выгодой для Крюкина. Дешево продал Эдику нейлоновые кофточки. Опять барыш. И снова попросил три фотоаппарата и советские десятирублевки. Легко обводил его Эдик. И все получалось как нельзя выгодней для Крюкина. Потом господин попросил передать одному человеку сверточек. Эдик заколебался. Но деньги сами лезли в руки. И передал. Потом передал какие-то книги, какие-то брошюры, какие-то пачки листовок. В них не заглядывал. Потом по просьбе своего западногерманского «коллеги» он часть листовок передал, а часть ночью разбросал по городу, в котором жил. По городу и по дороге в депо и отстойник.