О любви и прочих бесах
Шрифт:
— Хотел бы я знать, чему обязан вашим добрым ко мне отношением, — сказал он.
— Дело в том, что атеисты не могут достичь своей цели без клириков, — ответил Абренунсио. — Пациенты доверяют нам свое бренное тело, но не душу, а мы, подобно Дьяволу, стараемся поспорить за нее с Богом.
— Последнее противоречит вашим убеждениям, — сказал Каэтано.
— А я и сам не знаю, каковы мои убеждения.
— Зато Святая Инквизиция знает, — заметил Каэтано.
Как ни странно, колкость не уязвила, а лишь раззадорила Абренунсио.
— Непременно приходите ко мне, и мы не спеша потолкуем. Я сплю не более двух часов и всегда
Он пришпорил коня и уехал.
Каэтано скоро понял, что потеря власти не оставляет от нее и духа. Те же самые люди, которые лебезили и пресмыкались перед ним, теперь отшатывались от него, как от прокаженного. Светские друзья по литературным и музыкальным салонам тоже его сторонились, чтобы не нарваться на неприятности со стороны Святой Инквизиции. Он и сам не искал встреч. В голове билась одна неуемная мысль — о Марии Анхеле, но и мысли о ней ему было мало. Он твердо знал, что ни горы и океаны, ни законы людские или небесные, никакие адские силы не могут их разлучить.
Однажды ночью в каком-то неодолимом порыве он сбежал из больницы, желая любым способом пробраться в монастырь. В здании было четыре двери: большая главная и боковая, выходящая на побережье, а также две маленьких дверки для прислуги. О первых двух нечего было и думать. С берега Каэтано смог увидеть окно Марии Анхелы в тюремном доме, поскольку лишь оно одно не было заколочено. Шаг за шагом он обследовал монастырское здание, ища какую-нибудь лазейку, но ничего не находил.
Каэтано был уже готов опустить руки, когда вдруг вспомнил о туннеле, через который горожане в свое время спасали монастырь от голода. Туннели под монастырями и казармами были для тех времен делом обычным. В городе насчитывалось не менее шести известных подземных ходов, а остальные были обнаружены в последующие годы и стали предметом газетных сенсаций. Один прокаженный, бывший могильщик, рассказал Каэтано про туннель, который был тому нужен: старая сточная труба, проходившая по территории монастыря через участок, где век назад хоронили первых кларисок. Водосток начинался у самого тюремного дома и заканчивался у высокой монастырской стены. Преодолев эту шершавую каменную ограду, Каэтано после долгих поисков все-таки нашел вход в туннель с помощью, как он искренне верил, и по милости Господа Бога.
Тюремный дом тонул в рассветной дымке. Каэтано был уверен, что тюремщица не проснется, и только боялся разбудить Мартину Лаборде, которая храпела в незапертой соседней камере. До последней минуты трудности предпринятой авантюры держали его в напряжении, но, оказавшись перед полуоткрытой заветной дверью, он обмяк, сердце заколотилось как бешеное. Кончиками пальцев открыл дверь пошире, замер от ужаса при скрипе ржавых петель и увидел Марию Анхелу, спящую при свете лампады у образа Всевышнего. Она вдруг открыла глаза, но не сразу его узнала в грубом балахоне больничных прислужников. Каэтано показал ей до крови сорванные ногти.
— Перелез через стену, — выдохнул он.
Мария Анхела не шевельнулась.
— Зачем? — сказала она.
— Чтобы тебя повидать.
Он не знал, о чем говорить: голос срывался, руки тряслись.
— Уходи, — сказала Мария Анхела.
Он пару раз мотнул головой, боясь, что не сможет произнести ни слова.
— Уходи, — повторила она. — Или я закричу.
Он подошел так близко, что ощутил ее дыхание.
— Хоть убей — не уйду, — сказал он. И вдруг страха как не бывало, голос окреп и зазвучал очень строго: — Если хочешь кричать — кричи.
Она закусила губы. Каэтано сел на кровать и подробно рассказал ей о покаянии и наказании, умолчав о причинах беды. Она поняла больше, чем он смог сказать. Посмотрела на него в упор и спросила, почему он без повязки на глазу.
— Уже не нужна, — ответил он, вздохнув свободнее. — Я закрываю глаза и вижу только реку золотых волос.
Он ушел через два часа, ушел счастливым, потому что Мария Анхела разрешила ему прийти снова, при условии, что он принесет ей с улицы любимые сладости.
На следующую ночь он пришел так рано, что монастырь еще не успел затихнуть, а она при лампадке сидела за вязаньем для Мартины. На третью ночь он принес масло и фитили для лампады. На четвертую ночь, в субботу, он часа два помогал ей избавляться от вшей, которые опять расплодились в нездоровых условиях заточения. При виде чистых расчесанных волос его снова прошиб студеный пот желания. Он прилег рядом с Марией Анхелой, хватая ртом воздух. На расстоянии ладони от своего лица увидел ее прозрачные голубые глаза. Оба пришли в замешательство. Молясь про себя от страха, он выдержал ее взгляд. Она отважилась пробормотать:
— Сколько тебе лет?
— В марте исполнилось тридцать шесть.
Она внимательно посмотрела на него.
— Старичок, — сказала она с легким смешком. Разглядев морщинки на лбу, добавила со всей непосредственностью своего возраста: — Старый старичок.
Он благодушно усмехнулся. Мария Анхела спросила, откуда у него эта белая прядь над лбом.
— Просто отметина, — сказал он.
— Плохо стригли, — сказала она.
— Родимая метка, — возразил он. — У моей мамы была такая же.
Каэтано не мог оторвать от нее глаз, но это ее не злило. Глубоко вздохнув, он продекламировал:
— «Сокровище мое, душа моя, не к снастью я нашел тебя».
Она не поняла.
— Это слова из поэзии деда моих прадедов, — пояснил он. — Дед написал три эклоги, две элегии, пять песен и сорок сонетов. И все это посвятил одной португалке, даме без особых достоинств, которая так и не стала его женой, потому что, во-первых, он уже был женат, а потом она вышла за другого и умерла раньше деда.
— Он тоже был монахом?
— Солдатом, — сказал он.
Наверное, что-то дрогнуло в сердце Марии Анхелы, — она пожелала услышать стих еще раз. И он прочитал звучным и чистым голосом все, до последнего, сорок сонетов кабальеро любви и шпаги, дона Гарсиласо де ла Веги, погибшего в расцвете сил в жестоком сражении.
Закончив чтение, Каэтано взял руку Марии Анхелы и положил себе на сердце. У нее под ладонью бились его муки.
— Так всегда, — сказал он.
И не дав ей времени испугаться, стал освобождаться от жгучего бремени, мешавшего жить. Он признался, что думает о ней каждую минуту, каждую секунду, и что бы он ни ел, ни пил — с ним всегда ее запах, она — сама жизнь, везде и всегда, как сам Господь Бог, имеющий на то право и власть. Высшим блаженством для него была бы возможность умереть вместе с ней. Он говорил и говорил, не глядя на нее, легко и жарко, словно читал стихи, пока ему не показалось, что Мария Анхела спит. Но она не спала. Глядя на него глазами загнанной лани, спросила робко, с тревогой: