О любви ко всему живому
Шрифт:
И тут я подхожу и говорю: «А со мной, ты потанцуешь со мной?» Мы встаем и начинаем танцевать, так, как текут реки, как растут деревья, как огонь сплетает языки пламени, как смерть отбирает наши дни, – то есть медленно, неотвратимо и неразрывно мы двигаемся, перетекаем друг в друга, и в конце концов я кричу. Не так, как принято – воркующе вскрикивать, – а хрипло, задыхаясь в слезах: «Не уходи, люблю, я люблю тебя». И называю его по имени.
Его тело говорит мне все, что я хотела бы услышать. Сам он молчит, но это не имеет ни малейшего значения.
И снова нет никого на свете, только я, вдвоем с любовью.
Сухой солнечный Питер – нечто, чего я не видела прежде.Телефон утоплен в Фонтанке – для того, чтобы запутать следы.Любимое существо улыбается, смотрит с нежностью и восхитительно хитрит.Не оторвать рук от его лица, следуя за линиейбровей, впадинами щек, изгибами губ, пугливымИ вот еще, перед самым отъездом в Питер. У нас был тот период, когда интересно разговаривать. Мы уже трахались, но всячески подчеркивали взаимное уважение к личности и мнению партнера, вроде как все не только из-за секса, но и потому, что «он такой умный», а «она такая тонкая». И вот мы сидим в подвале «Шоколадницы» на Арбате, я пью африканский кофе, а он – не помню, и беседуем. Я сообщаю ему, что после смерти римского папы католический мир ожидает ужасный кризис. Что церковь их, в погоне за толерантностью, сделалась совсем уж гибкой и шаткой, стоит лишь убрать авторитет этого папы, который, кстати, похож на святого более других духовных лидеров, как все рухнет. Совсем скоро.
– Да, – говорит он, глядя на меня влюбленными глазами, – арабский мир со своей строгостью и отчаянием захлестнет…
И главное в нашем разговоре то, что я легко положила свою руку поверх его руки и что завтра мы уедем в Питер, где, даст бог, проведем четверо суток только вдвоем, и дальше у нас будет долгая счастливая жизнь.
Я возвращаюсь домой и обнаруживаю в Сети новость: «римский папа умер». Потрясенная, звоню ему, он как раз слушает песню «Папа римский пригласил тебя в Италию», и мы оба окончательно уверяемся, что мир погибнет, и только для того, чтобы подать нам знак.
Что сказать? Мы ошиблись: папу в ту ночь откачали, и умереть ему позволили только через несколько дней, мир не погиб, и наше счастье оказалось недолгим.
Но разговаривать нам было интересно, да.
Пришла на могилу Х, долго и трогательно пристраивала розы так, чтобы головки были обращены к лицу тела (как бы иначе сказать…), формально исплакала два бумажных платка и собралась уходить. А не могу. Очень хотелось его обнять, хотя бы так, через одеяло, но уж очень земля сыра. Прикинула, что надо было взять газетку, расстелить, чтобы не испачкаться. Погладила немного грунт, зачем-то попробовала на вкус, опять приложила ладонь к боку холодного земляного пирога и заметила, что пальцы совершают хищные роющие движения. Услышала за спиной шорох и обнаружила бабку, шевелящуюся на недальнем участке. «Самооткопалась, – подумала я, – сумасшедшая старуха». Потом отрешенно сообразила, что этого эпитета заслуживает не она. По крайней мере не она одна. «До свидания, – сказала я ему. – Я пошла. Ну, прощай. Я тебя больше не люблю. Прощай, говорю. Все. Я забыла тебя. Прощай». Так два часа и пролетели. На кладбище пел соловей, я вспомнила, что прежде мы ходили вместе его слушать примерно в эти дни апреля, а теперь… тоже вместе, только ему никуда идти не надо. Не так уж все страшно. Мимо изредка проходили люди. При виде женщины в черном, рыдающей над новенькой могилой, лица их изображали примерно следующие вопросы: «Что случилось? Почему вы плачете? У вас кто-то умер?» Клянусь, один из них даже озвучил свое недоумение: «Вам плохо?»
– Да.
Я ворвалась в его дом горько плача, опоздав на два часа, и с порога увидела жизнерадостный стол. Буквально пала кому-то на грудь, издала несколько сдавленных рыданий и, картинно взяв себя в руки, отправилась к гостям. Чуть позже меня, трепетную, «в черном платье, с детскими плечами, лучший дар, не возвращенный богом», пробило на пожрать, и я, не меняя трагического выражения лица, съела салат, два куска рыбы, бесчисленное множество ломтиков мяса и колбасы, помидор с тертым сыром, горку маслин, два куска торта, три конфеты, ну и так, по мелочи, приговаривая про себя, что не каждый же день такой случай. Не наелась. Чтобы перебить голод, пообщалась с женщинами Х.
Очень они все милые, гораздо милее, чем в те времена, когда нам было что делить. Выслушала от каждой историю, как у них перед отъездом все наладилось и что по возвращении он бы наверняка с ней зажил. Дуры, думала я, это со мной
Любовь моя, почти три месяца я была счастлива с тобой. «Как никогда в жизни», – скажу я. «Тебе это только кажется», – скажешь ты.
Позволь, я просто напишу об этом, всего несколько историй, хорошо? В том порядке, в котором записывала, возвращаясь от тебя.
После нашей первой ночи я ехала домой с выражением лица, за которое в метро могут побить. Восемь утра, толпа, разъяренная самим фактом своего существования, а у меня разнузданное блаженство на физиономии и счастливо расслабленное тело, по которому изредка пробегает сладострастная судорога. Ну да, для начала я все сделала сама, я же умею быть упорной, но чертовски политкорректной… «Могу ли я приехать и посмотреть на картинки? Остаться переночевать? В твоей постели? Голой? Ты можешь остановиться, когда захочешь…» Следующий уровень политкорректности – после каждой фрикции сообщать, что он имеет право не вводить свой член обратно, если его это почему-либо беспокоит.
Но потом он все-таки сделал со мной что-то такое, отчего я перестала «контролировать ситуацию».
Он красивый… Красивый настолько, что его голову я согласилась бы держать у себя на коленях, даже будь она отрублена. Я закрываю глаза и вижу, как эта прекрасная голова запрокидывается, обнажая шею, на которой так не хватает тонкой красной полосы. Как он опускает лицо и его волосы прикасаются к моему животу нежнейшей из ласк. Как он раскрывает мое тело и делает движение, от которого я внезапно распахиваю глаза и встречаю его темный взгляд с отчетливой тенью безумия на дне. Как он гладит, просто гладит мои ноги, а я теряю себя от страсти, слушая, как тяжелеет его дыхание. Как он говорит: «Нет, еще не сейчас», – и я понимаю: эта ночь будет длиться еще не один час, столько, сколько он захочет, без всяких ограничений, накладываемых плотью. И как он, только что манипулировавший мной с уверенностью массажиста, вдруг отрывается от моего тела и почти беспомощно спрашивает: «Что происходит? Почему мне ТАК хорошо?» Самое нереальное в этой истории, что он потерялся во мне так же, как я в нем. Этот красавчик, у которого, говорят, нет сердца.
Возвращаясь домой, привычно подумала: «Я сделала этого мальчика», – но тут же поняла, что ни я его, ни он меня, а мы, единой плотью, сделали все эти содрогания, взлеты, воздушные ямы, это общее дыхание и непереносимую дозу счастья. Он нашел губами все мои потаенные солнца: «У тебя так тепло здесь и здесь, и здесь, и здесь…»
Н-да, и вот со всем этим на лице я ехала в метро в восемь утра.
Нет никакого юноши в красном плаще. [1] Есть только конфликт души и тела, который мы всю жизнь разрешаем самостоятельно, но при этом делаем вид, что все дело в нем, юноше, у которого «наверное, смуглая кожа, а поцелуи его, наверное, обжигают губы, как душистая мята и пряная гвоздика, иногда он проходит под моими балконами и едва заметно машет мне рукой». Я опять прельстилась странным, нервным, баснословно красивым существом. Красота всегда разрывала мне сердце. Я смотрела на мою маму (тонкая кожа, греческий профиль, маленький рот), отказывающуюся стареть, на сестру (рыжие кудри, зеленые глаза, сияние) и понимала, что стремиться в жизни стоит к тому, чтобы по дому у тебя бродили прекрасные, ласкающие взгляд существа. Временами мне казалось, что только цветы, котята и маленькие лошади способны согреть мое сердце. Я умею жить с кем угодно, хотеть почти чудовищ, но этот жар в груди, но бесконечная нежность, но преданность – только для безупречных линий, поворотов головы, графического рисунка руки, подносящей к губам сигарету, втянутых щек и опущенных век. А теперь подними глаза, любовь моя, выдохни и улыбнись сквозь дым. Ничего особенного, всем нравятся красивые люди, но не все делают смыслом жизни собирательство, сутью отношений – любование внешностью. Человек, любящий красоту превыше прочего, обречен на одиночество. Сама природа его страсти, апеллирующей к образу, сродни отношению к предмету искусства или домашнему животному. Любить за красоту – значит любить без взаимности. Вся нежность моя направлена на это лицо и тело, которое не может ответить. Потому что любит он не лицом и телом, а каким-то неназываемым ливером, на который я отказываюсь смотреть. Который остается невостребованным. Ни о чем не думай, любовь моя…
1
Пьеса Гарсиа Лорки «Любовь дона Перлимплина», совсем коротенькая. – Здесь и далее примеч. автора.
Откровения мои звучат по-детски: нас еще в школе учили про огонь в сосуде, но что же поделать, если я только сейчас поняла, как, в сущности, оскорбляла людей, отказывая им во взгляде внутрь. Помню, какой несправедливостью мне казалось, что юноша, к которому я приходила только по ночам из трепета перед его совершенством, говорил мне: «Ты чудовище, ты думаешь только о себе», – а я рядом с ним дышать боялась. Веничка Ерофеев – «ты хоть душу-то любишь во мне? Душу – любишь?». Лирической героине за такие вопросы проломили череп, а видно, зря. Людей это беспокоит, они хотят об этом поговорить. Почему меня не интересует их бессмертная составляющая? Возможно, потому, что я не считаю собственную душу – небольшую, болезненную, неумную – достойной внимания. Не говори ничего, любовь моя…