О нас троих
Шрифт:
— Вот тоска.
— Наверно, можно как-то это поправить, — сказал я, пытаясь понять, каким образом.
— Я не имел в виду этот дом, — сказал Марко. — Любойдом. Тоска заранее известной, стоячей жизни.
Но благодаря фильму он нашел новое убежище от заранее известной, стоячей жизни, территорию, где он был недосягаем для законов физики и правил реального мира. Я увидел в его взгляде нетерпение, пока мы в нерешительности бродили по бывшему чердаку, его выдуманная история обрастала тысячей новых деталей.
— Да-да, хорошо, — сказал он сухопарой хозяйке. Подписал бумагу,
Мы помчались вниз по лестнице с такой скоростью, будто хотели сбежать отсюда навсегда, мы смеялись и топали по ступенькам, он сбивчиво рассказывал, какие новые идеи для фильма пришли ему в голову за ночь. Я вспомнил, сколько раз мы вот так убегали откуда-нибудь, радуясь, что нам не нравится одно и то же, и чувствуя себя от этого сильнее и ближе. Я не понимал, откуда у меня могло взяться желание бросить фильм и рисовать картины для самого себя; мне уже казалось, что Мизия направила меня по ложному пути, все представлялось совсем иначе, чем час назад.
Но по дороге к дому Панкаро, когда мы ехали по внутреннему кольцу, его взгляд стал настолько отсутствующим, что я вдруг выпалил:
— Знаешь, я, наверно, не смогу больше работать над фильмом.
Он повернулся и взглянул на меня: я видел, с каким трудом он сосредоточился на моих словах.
— Почему? — сказал он.
— Просто я стал много рисовать, — собственный голос казался мне отвратительным, фальшивым, срывающимся, словно я скрывал какие-то темные замыслы.
— С каких пор? — спросил Марко.
— Со вчерашней ночи, — сказал я, все больше поддаваясь сомнениям. Но потом мне вспомнился прошлый вечер, и как мы с Мизией разговаривали, и как у нее блестели глаза. — Но я хочу этим заниматься. Мне это нужно. Сейчас это важно для меня.
Марко кивнул, глядя в сторону, сказал:
— Конечно. Тебе виднее.
— Но я не хочу тебя подводить, — самое трудное было позади, и я опять заговорил громко. — Как же свет и все остальное?
— Это не проблема, — сказал Марко. — У нас уже все налажено. Мы уже далеко продвинулись. Теперь нас не остановить.
Весь остаток пути я косился на него, пытаясь по его профилю понять, сколько в его мыслях было разочарования, сколько понимания, а сколько — облегчения.
15
Я рисовал весь день, и мало-помалу во мне проснулась настоящая одержимость, только я, в отличие от Марко, снимающего фильм, не мог поделиться ею с другими. Наверно, подобное наваждение охватывает каменщика, который кладет кирпичи под палящим солнцем: мои руки занимались делом, в голове не было ни единой мысли, кисточки, казалось, рисовали сами по себе. От акварели я перешел к темпере, чтобы получить более насыщенные, сочные цвета; взял кисти потолще и листы побольше. Я вкладывал в картины всю, какую мог, физическую и эмоциональную энергию и почти не вкладывал энергии умственной, и все же получал неведомое ранее удовлетворение: оно было в тысячу раз сильнее, чем когда я учился в университете, или придумывал вместе с Марко всякие фантастические проекты, или бесцельно и безрадостно болтался на задворках его фильма. Иногда меня мучила совесть из-за того, что я
Она как-то зашла ко мне в гости, в перерыве между съемками — у нее было меньше часа, — усталая, возбужденная и, как всегда, одолеваемая сотней мыслей одновременно. Но мои картины ей понравились: глаза у нее заблестели, она сказала:
— У тебя талант. Иди вперед, не останавливайся. Когда я закончу с фильмом, мы покажем твои работы нужным людям. Устроим выставку.
Через две минуты ее уже не было; из окна я видел, как она села на видавший виды мопед своего брата и, подскакивая на брусчатой мостовой, умчалась по проспекту.
Всякий раз, когда я заканчивал очередную картину и отступал на пару шагов посмотреть, что получилось, я казался себе уже не таким никчемным, как раньше. Я надеялся, что Мизия это заметит и изменит свое мнение обо мне; надеялся, что рано или поздно она увидит во мне не просто друга, а что-то более интересное и сложное.
Я зашел пообедать к матери, она до отвала накормила меня лазаньей, жарким, картофельным пюре, напоила шипучим красным вином, а потом спросила, чем я собираюсь заниматься после университета.
— Рисовать, — сказал я.
Она в замешательстве посмотрела на меня и сказала:
— Я имела в виду работу.
— Я тоже, — ответил я.
— Рисование — это не работа, — сказала она.
Еще несколько недель назад я, наверно, стал бы оправдываться или вилять, но сейчас я все время чувствовал на себе настойчивый и ироничный взгляд Мизии.
— Работа, — сказал я.
— Работа значит то, чем ты зарабатываешь на жизнь, Ливио. Ты окончил университет, и я не собираюсь давать тебе деньги, чтобы ты бездельничал, — сказала она.
— Я больше не хочу брать у тебя деньги, мама. Я хочу жить своим трудом, — сказал я, доел сабайон [16] и вернулся домой в еще большей решимости взяться за кисти и краски.
Я зашел пообедать к бабушке, на кухонном столе меня ждали две маленьких пиццы и два сэндвича, купленные за десять минут до моего прихода в баре на углу. Мы сидели на табуретках и ели, она проглядывала материалы исследования о возможных тромботических осложнениях при приеме противозачаточных таблеток, проведенного факультетом эпидемиологии Мичиганского университета, потом сказала:
16
Десерт, яичный крем с добавлением вина.
— Ты на себя не похож, Ливио. Дерганый какой-то.
— Я рисую. Большие картины темперой. Очень яркие.
— Девушка есть? — спросила бабушка, внимательно глядя на меня через бифокальные очки.
— Нет, — слишком поспешно ответил я. — Или да. Но она просто подруга, между нами ничего нет.
— Оно и видно, — сказала бабушка, уткнувшись в свою статью, напечатанную мельчайшим шрифтом.
— Я уже скоро пойду, — сказал я.