Чтение онлайн

на главную

Жанры

О писательстве и писателях. Собрание сочинений
Шрифт:

В 60-х годах все закипело работой, деятельностью… Герцен был к ней не способен, даже литературно. С пером в руках, он не мог стать ничему пособником. «Я родился сказать русской жизни иронию», — великолепно он формулировал себя; но ведь в пору освобождения крестьян за такое великолепие можно было только высечь розгою (что с ним и сделал Чернышевский при разговоре). Поднялся вопрос об учении крестьянских ребят. Ушинский стал писать свои великие работы и учебники: что такое они были для Герцена? Он и понять их не мог, у него все была «Черная шаль» на уме. Пирогов писал «Вопросы жизни»: вот новая литература, — нашего уже времени!! Начались воскресные школы; стали созидаться, то украдкой, то насильно «женские курсы» всех родов: что тут мог Герцен, как было приложить к этому его фразы: «Вам следует снять корону, если вы не можете сразу освободить крестьян» (обращение к Александру II). Начиналось земство и земская медицина; Герцен фразировал: «царских мантий в два цвета нет… Ступайте в монастырь» (тоже обращение к государю, в № 97 «Колокола»). Он становился комичен; неудержимо, с лицом и в позе трагика, он начинал вступать в роль

комика
. Это положение до такой степени печально и страшно, что оно похоже на казнь. Тоном «казни» и проникнуты его последние писания. Н. А. Котляревский, мне кажется, чуть-чуть ошибается адресом, относя этот тон к его скорби об обществе, о судьбах его, о судьбах России… Не таким тоном звучала его прелестная литература, еще «40-х годов», в первое время по выезде из России. А положение общества, нашего и европейского, было тогда еще несравненно мрачнее. Наконец, именно в самое последнее время, вот когда у него послышались стоны, он был принципиально против мрачности.

«Сойдут скоро со сцены эти желчевики (от «желчь», неудачное прозвище, каким он окрестил сотрудников «Современника»); они слишком угрюмы, слишком действуют на нервы, чтобы долго удержаться. Жизнь, несмотря на восемнадцать веков христианских сокрушений, очень языческим образом предана эпикуреизму и a la longue [303] не может выносить наводящие уныние лица невских Даниилов, мрачно упрекающих людей, зачем они обедают без скрежета зубов и, восхищаясь картиной или музыкой, забывают о всех несчастиях мира сего… Нас поражает торопливость, с которой эти люди отчаиваются во всем, злая радость их отрицания и страшная беспощадность. После событий 1848 года они были разом поставлены на высоту, с которой видели поражение республики и революции, вспять идущую цивилизацию, поруганные знамена — и не могли жалеть незнакомых бойцов. Там, где наш брат (!! В. Р.) останавливался, оттирал, смотрел, нет ли искры жизни, они шли дальше пустырем логической дедукции и легко доходили до тех резких, последних выводов, которые пугают своей радикальной бойкостью, но которые, как духи умерших, представляют сущность, уже вышедшую из жизни (? В. Р.) — а не жизнь. Это освобождение от всего традиционного доставалось не здоровым, юным натурам — а людям, которых душа и сердце были поломаны по всем составам. После 1848 года в Петербурге нельзя было жить… Чему же дивиться, что юноши, вырвавшиеся из этой пещеры, были юродивые и больные? Потом они завяли без лета (?? В. Р.), не зная ни свободного размаха, ни вольно сказанного слова. Они носили на лице глубокий след души помятой и раненой. У каждого был какой-нибудь тик, и сверх этого личного тика, у всех один общий — какое-то снедающее их, раздраженное и свернувшееся самолюбие. Половина их постоянно клялась, другая постоянно карала… Да, у них остались глубокие рубцы на душе. Петербургский мир, в котором они жили, отразился на них самих; вот откуда их беспокойный тон, язык saccade [304] и вдруг расплывающийся в бюрократическое празднословие; уклончивое смирение и надменные выговоры, намеренная сухость и готовность по первому поводу осыпать ругательствами, оскорбительное принятие вперед всех обвинений и беспокойная нетерпимость директора департамента… Добрейшие по сердцу (!) и благороднейшие по направлению, они, эти желчные люди наши, тоном своим могут довести ангела до драки и святого до проклятия («Колокол», № 83, 15 октября 1860 г.).

303

долго (фр.).

304

отрывистый (фр.).

Вглядитесь, вслушайтесь, как летит эта речь… В ней ничего конкретного, осязательного, ничего материального… Чистый словесный спиритуализм, без всего содержимого… Это соловей закрыл глаза и поет о чем-то, едва касаясь «легкими перстами» темы. Дело не в теме, а в музыке. И где бы, на какой странице мы ни открыли бы Герцена, всюду мы найдем эту в сущности монотонную психологию: певца, счастливого своею песнею. Слишком много счастья… Нигде Герцен нас не измучит: странно для стольких лет литературной деятельности. Нигде не приведет примера, от которого бы волосы зашевелились на голове: а ведь бывает такое, в жизни бывает. Ну, что жизнь: лучше литература! Нет» в самом деле: в восьми томах [305] нигде отчаяния? Той давящей, гнусной тоски, в которой человек вдруг заползает по полу на четвереньках вместо того, чтобы ходить «по-человечески» на двух ногах. А тоже бывает. Воют люди, ползают… Но соловьиная песнь несется… Изумительный литератор, Герцен был только литератор. Он был не только не боец (Котляревский), но, можно подозревать, что и как человек он был «кое-что»- и не более. Придеремся еще раз: тюрем он не осмотрел, в Уайт-Чепел (квартал проституции в Лондоне) он не пошел; и вообще не имел любопытства никуда «заглянуть». Не подглядывающий был человек; скорее уж жмурящийся. Скажем демократически: без белого воротничка не вышел бы на улицу. Пусть он ответит нам, что такой взгляд есть пошлость: сохраним эту пошлость. Как, ратуя всю жизнь за «пролетария», ни разу не понюхать зловонного тряпья, в которое одет и обут «этот Джон», «тот Жак», «наш Яшка»… Но ничего конкретного и нигде, из этой области, не встречается у Герцена. Все — схемы, везде — идеи, всюду — пафос, непрерывно — звон. Такая музыка в конце концов надоедает. Герцен восхищает, но на неделю. Через год он становится нестерпим. Я подозреваю, что тайная и главная причина стонов «в конце» заключалась в том, что он сделался нестерпим сам себе, как человеку вкуса и ума; что ему было отвратительно дальше так же писать, а иначе он не мог.

305

имеется в виду издание: Герцен А. И. Сочинения: В 7 т. СПб., 1905.

Скучно, скучно!.. Ямщик удалой,— Разгони чем-нибудь мою скуку. Песню, что ли, приятель, запой Про рекрутский набор иль разлуку. [306]

Когда раздались эти песни, это конкретнейшее из конкретнейшего, читатели Герцена, я думаю, вздохнули с необыкновенным облегчением, как после осмотра «собора в стиле рококо» выйдя на лужайку, на село, на улицу, и сказали: «Вот, слава Богу, отдохнем!! Вот живая литература, теперешняя… Ну их к черту, эти «рококи», эти завитушки красноречия, эти «восемнадцать веков христианских сокрушений», эти «Даниилы на Невском», и вся эта ахинея нашего окончательно состаревшегося Александра Ивановича… Сухо, сухо это… Нет влаги. Нет сырости. Нет болотца, кочечки. Не пролетает дупелек… Какое чудо, какая свежесть этот несколько плутоватый Некрасов, играющий в картишки, черт его дери, но посмотрите, что он поместил в последней книжке «Отечественных Записок»:

306

Н. А. Некрасов. В дороге (1845).

Дом не тележка у дядюшки Якова, Господи Боже, чего-то в ней нет! Седенький сам, а лошадка каракова. Вместе обоим сто лет… [307]

Герцен угас: потому что загоралась заря народничества, народных движений в жизни, народных тонов в литературе, — сельских, пожалуй «с выпивкой», фабричных, опять, извините, «с дракой», с фигурами битыми и бьющими, гуляющими и работающими, «разблаженными» и «разнесчастными»… как всех «Бог сотворил»… И в заре этой потускла его искусственная, т. е. ложная, звездочка, казавшаяся такой великолепной лишь на пустынном небе Николаевских времен, когда стихов было много, жандармов тоже много, и никакой прозы, ни одной идеи. Тут-то он и взвился каскадом идей и великолепной умной прозы почти во всех родах: но прозы нигде не гениальной по силе или новизне, и как-то бездельной… Образов, сравнений так много, что хоть открывай базар: но ни одной «idee fixe», тоскующей, грызущей мысли. Где центр, зерно, из которого бы вырос весь Герцен? Такого нет. Странно для писателя такого огромного значения. Все великие люди, умы, поэты, были «монолитны»: но Герцен весь явно «составлен» из множества талантов, из разных вдохновений, из многообразной начитанности. «Своей натуры» у него гораздо меньше, чем «впечатлений со стороны». Но и впечатления эти только «хорошо обработали его наружность», но не заязвились ни одно в сердце… «Не могу лучше писать» — главная горечь всей жизни. «Публика перебегает к «Современнику» — последнее отчаяние. Странно, дико и наконец не красиво. Потому что настоящая красота растет изнутри, а не наводится снаружи… Если «душу» определять по составным элементам нашего corpus’a, то среди костлявых и твердых людей, сердечных и пылающих, «жильных» и неотвязчиво-упорных, и т. д. и т. д., мы назвали бы Герцена кожным человеком: сила токов, крови, талант нервов — все бросилось у него «в лицо», в «наружные покровы» тела, все напыжило их, напрягло, создав в своем роде единственную фигуру и образ, на который «заглядываешься»…

307

Н. А. Некрасов. Дядюшка Яков (1867).

Как «на выставку»…

Но «на груди не заснешь» у него…

Чем нам дорог Достоевский? {71}

(К 30-летию со дня его кончины)

Прочел в «Вестн. Евр.» статью С. А. Адриянова [308] о Достоевском, вызван ную тремя о нем статьями — Андрея Белого, г. Кранихфельда и Вячеслава Иванова, в свою очередь вызванными 30-летием со дня смерти Достоевского, исполнившимся в этом году…

308

«Вестник Европы», 1911. № 8 (Андрианов С. Критические наброски).

Тридцать лет прошло, а как будто это было вчера… Мы, толпою студентов, сходили по лестнице из «большой словесной аудитории» вниз… И вдруг кто-то произнес: «Достоевский умер… Телеграмма». — Достоевский умер? Я не заплакал, как мужчина, но был близок к этому. Скоро объявилась подписка на «Полное собрание сочинений» его, и я подписался, не имея ничего денег и не спрашивая себя, как заплачу.

«Достоевский умер»: и значит живого я никогда не могу его увидать? и не услышу, какой у него голос! А это так важно: голос решает о человеке все… Не глаза, эти «лукавые глаза», даже не губы и сложение рта, где рассказана только биография, но голос, т. е. врожденное от отца с матерью, и следовательно, из вечности времен, из глубины звезд…

Я вспомнил начало знакомства с ним. Мои товарищи по гимназии (нижегородской) уже все были знакомы с Достоевским, тогда как я не прочитал ничего из него… по отвращению к звуку фамилии. «Я понимаю, что Тургенев есть великий писатель, равно как Ауэрбах и Шпильгаген: но чтобы Достоевский был в каком-нибудь отношении прекрасный или замечательный писатель — то это конечно вздор». Так я отвечал товарищам, предлагавшим «прочитать». Мы делали ударение в его фамилии на втором «о», а не на «е»: и мне представлялось, что это какой-то дьякон-расстрига, с длинными волосами и маслящий деревянным маслом волосы, рассказывает о каких-нибудь гнусностях:

— Достоевский — ни за что!..

И вот я в VI классе. Вся классическая русская литература прочитана. И когда нас распустили на рождественские каникулы, я взял из ученической библиотеки его «Преступление и наказание».

Канун сочельника. Сладостные две недели «отдыха»… Впрочем, от чего «отдыха» — неизвестно, потому что уроков я никогда не учил, считая «глупостью». Да, но теперь я отдыхаю по праву, а тогда по хитрости.

Отпили вечерний час, и теперь «окончательный отдых». Укладываюсь аккуратно на свое красное одеяльце и открываю «Достоевского»…

— В., ложись спать, — заглядывает ко мне старший брат, учитель.

— Сейчас.

Через два часа:

— В., ложись спать!..

— Сию минуту.

И он улегся, в своей спальне… И никто больше не мешал… Часы летели…

Долго летели, пока раздался грохот за спиной: это дрова вывалили перед печью. Сейчас топить, сейчас и утренний чай, вставать… Я торопливо задул лампочку и заснул…

Это было первое впечатление…

Помню, центром ужаса, когда я весь задрожал в кровати, были слова Раскольникова Разумихину, — когда они проходили по едва освещенному коридору:

Поделиться:
Популярные книги

Вечная Война. Книга VIII

Винокуров Юрий
8. Вечная Война
Фантастика:
боевая фантастика
юмористическая фантастика
космическая фантастика
7.09
рейтинг книги
Вечная Война. Книга VIII

Идеальный мир для Лекаря 16

Сапфир Олег
16. Лекарь
Фантастика:
боевая фантастика
юмористическая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 16

Отмороженный

Гарцевич Евгений Александрович
1. Отмороженный
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Отмороженный

Сфирот

Прокофьев Роман Юрьевич
8. Стеллар
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
6.92
рейтинг книги
Сфирот

Снегурка для опера Морозова

Бигси Анна
4. Опасная работа
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Снегурка для опера Морозова

Волк: лихие 90-е

Киров Никита
1. Волков
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Волк: лихие 90-е

Газлайтер. Том 8

Володин Григорий
8. История Телепата
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 8

Враг из прошлого тысячелетия

Еслер Андрей
4. Соприкосновение миров
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Враг из прошлого тысячелетия

Кодекс Охотника. Книга XVII

Винокуров Юрий
17. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XVII

Неудержимый. Книга XVIII

Боярский Андрей
18. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XVIII

Диверсант

Вайс Александр
2. Фронтир
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Диверсант

Королевская Академия Магии. Неестественный Отбор

Самсонова Наталья
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
8.22
рейтинг книги
Королевская Академия Магии. Неестественный Отбор

Неудержимый. Книга XI

Боярский Андрей
11. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XI

Бестужев. Служба Государевой Безопасности. Книга вторая

Измайлов Сергей
2. Граф Бестужев
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Бестужев. Служба Государевой Безопасности. Книга вторая