О писательстве и писателях. Собрание сочинений
Шрифт:
Попили чайку. Отслушали его анекдоты. Мелькали его талантливые словечки. Но больше всего занимало его название какого-то нового мыла, которое, если произносить с неправильным ударением, то получалось неприличие. Жена его удерживала, но он снова и снова пытался произнести знаменитое название. Оно его внутренне забавляло, и ему казалось, что оно и всех должно забавлять, т. е. следовательно доставить всем удовольствие. Наконец, мы двинулись и пошли к вокзалу. Конечно, он увязался «провожать». Та же скороговорка, ничего понять нельзя и брызгающие слюни. Вдруг он, как бы став во фронт (спиной к нам и лицом к дороге), поклонился в пояс едущему экипажу.
С коляски ему ответил поклоном пожилой военный.
— Кто это?
— Разве вы не знаете?
— Нет!
— Благороднейший человек! Удивительная душа! Комендант Гатчины. — Имя, отчество и фамилия.
Что у него «удивительная душа» — конечно, Фофанов где-нибудь услышал. «Болтали в трактире»… Несомненно, что он не был с ним «знаком», ибо «никакой возможности», никакого местного отношения или связи. Но «болтавшие в трактире» забыли, о чем они говорили. В благородной же душе Фофанова это запало: теперь где он ни встречал эту «чистую душу», от отвешал ей с тротуара чуть не земные поклоны. В этой мелочи — весь Фофанов. Земного ему не нужно было, ничего ему не нужно было. Он едва сознавал, где и как и с кем жил… Но он весь был «в слуху»… Т. е. о мире он узнавал «через слух»… И вот если «через слух» до него доходило что-нибудь благородное или, наоборот, что-нибудь горькое и низкое, — то он заражался или высочайшим «благодарным»
— Раз, — рассказывал мне покойный писатель Щеглов-Леонтьев, — мы шли с ним… (где, — я сейчас забыл). Я и говорю ему: «Ведь вот тут квартировал Белинский». Фофанов, ни слова не говоря, повалился на землю и, должно быть, стал целовать ее. Лежал долго, и я насилу его мог поднять. Не встает; и говорит, что он не может уйти с этого места.
Т. е. «с этого священного места», по которому ходили ноги Белинского. И опять это характеризует его «с головы до ног»…
«Запоя», однако, у него не было. «Запой» состоит в припадках опьянения, причем между припадками человек в рот не берет вина, а во время припадка пьет непрерывно и доходит до исступления и белой горячки. Ничего подобного у Фофанова не было. Ни о каких «припадках пьянства» я у него не слышал, но — увы — не слыхал и о перерывах пьянства. У него совершенно не было трезвого времени и трезвого состояния. По-видимому, он как непрерывно был вдохновенен, «в воображении», — так непрерывно был и пьян, полупьян, четверть-пьян, но непременно в какой-нибудь степени пьян! И нельзя не думать, что эти два состояния, небесное и слишком земное, грязное — были у него связаны. Вино помогает воображению; в вине человек как-то «видит сны»… Вся поэзия Фофанова есть «видение сна»: и алкоголь ему нужен был для самой поэзии. Это как-то чувствовалось, виделось, едва соприкоснешься с ним. Стихи его, местами достигающие пушкинской красоты, стихи, которые никогда не умрут, пока жив русский язык и живет русская восприимчивость к родному слову, — все, однако, суть продукт воображения о природе, а не ощущения природы, воображения о жизни и человеческих отношениях, а не отчетливого их переживания. Напр, это чудное стихотворение:
Звезды ясные, звезды прекрасные Нашептали цветам сказки чудные, Лепестки улыбнулись атласные, Задрожали листья изумрудные. И цветы, опьяненные росами, Рассказали ветрам сказки нежные И распели их ветры мятежные Над землей, над волной, над утесами. И земля, под весенними ласками, Наряжаяся тканью зеленою, Переполнила звездными сказками Мою душу безумно влюбленную, И теперь в эти дни многотрудные, В эти темные ночи, ненастные. Отдаю я вам, звезды прекрасные, Ваши сказки задумчиво-чудные. [312]312
одноименное стихотворение К. М. Фофанова (1885).
По полноте мысли, по простоте образов стихотворение это не уступит никакому во всемирной литературе. Но что в нем реально пережито? Реальное восприятие чувствуется только в подчеркнутых мною строках: что-то тяжело было в жизни, денег не было; была осень и лил дождь. Только. Но — и тут алкогольный пар играл роль, — поэт был «безумно влюблен»: во что? Вот в это свое состояние, сейчас, за стаканом холодного чая «с прибавкой», когда дождь барабанил в окно. Напор поднимался, — сил ли, или сил, подогретых «паром»? Но только поэту было «хорошо»… Так, «счастливо на душе»… И у него моментально сверкнуло чудное связывание всей природы, всего мироздания с этим — «хорошо на душе»; причем «изумрудные лепестки» и прочее, на которые он едва ли когда посмотрел внимательно, а только боком их замечал, пробегая мимо, как и «звезды» и пр., и пр., и ветры и особенно скалы, едва ли когда-нибудь виденные, просто суть одни слова и одни воспоминания… Суть: «безумно влюблен» и «сегодня холодно на дворе». Это — только и реально. Все прочее — выдумано. Прочее — алкоголь. Как и поклон «коменданту» не был «признанием бюрократии», или претензия владеть «домом жены» не была выражением корысти.
Реальное просто для него отсутствовало…
А «сны» его, золотые сны — были действительностью.
Как-то кого-то хоронили. Я был в толпе. Был и Фофанов. Как было еще утром, а выехать на похороны из Гатчины он должен был не позднее 8-ми часов утра, то он был совершенно трезв. Соответственно этому молчалив и спокоен. И я слышал мужские и женские голоса:
— Что же, говорят, он так безобразен: он — прекрасен. Прекрасные, одухотворенные черты лица…
Вот я передал все, что мне пришлось о нем узнать и как его видел.
К 20-летию кончины К. Н. Леонтьева{74}
(1891—12 ноября — 1911)
Памяти Константина Николаевича Леонтьева † 1891 г.
Литературный сборник. С.-Петербург, 1911.
Несмотря на замалчивание «левого» стада, имя и память Константина Леонтьева не поддается забвению. Известный петербургский священник и деятель К. М. Агеев сделал идеи этого публициста и теоретика истории предметом магистерской диссертации, защищенной в Киеве: «Христианство и его отношения к благоустроению земной жизни. Опыт критического изучения богословской оценки раскрытого К. Н. Леонтьевым понимания христианства. Киев, 1909 г.». Это уже не кое-что беглое, а фундаментальный труд, который не пропадет из библиотек. И вот сейчас, к исполнившемуся 20-летию со дня его кончины (12 ноября 1911 г.), появился сборник статей, посвященных оценке с разных сторон личности, биографии и сочинений замечательного писателя второй половины XIX века. Наиболее ценною частью сборника является первая статья «Жизнь К. Н. Леонтьева, в связи с развитием его миросозерцания» А. Коноплянцева. Это первая биография писателя, собранная из живых источников, которые естественно погасают с каждым годом и десятилетием и навсегда утрачиваются для историка; так что не посвяти теперь г. Коноплянцев несколько лет жизни собиранию материала о Леонтьеве, может быть, составление сколько-нибудь полной или Даже просто связной биографии русского романиста, публициста и философа сделалось бы навсегда невозможным. За это — всегдашнее, историческое спасибо. Занимая 156 страниц, содержа отрывки не изданных в целом писем К. Н. Леонтьева и точно воспроизведенные разговоры о нем его друзей, — биография очень полна. С величайшею любовью автор относится к личности Леонтьева и с величайшею бережностью ко всем перипетиям его литературных, политических и религиозных взглядов, убеждений и теорий. Вместе с тем биография бесстрастно справедлива и нигде не переходит в «хвалебную песнь», совершенно ненужную в этом деле и оскорбительную для такого лица, как Леонтьев. Панегирик нужен убогому, как заплата на убожестве, а большой и яркий человек, даже при очень больших грехах, страстях и недостатках, не нуждается в ложном одеянии, каким является «панегирик». Коноплянцеву же принадлежит: библиография сочинений К. Н. Леонтьева и библиография статей о нем (145), причем раскрыты многие анонимы и инициалы, иногда инициалы преднамеренно неправильно поставленные (напр., «Л. К-в» вместо «К. Л-в»). Затем очень интересны воспоминания о К. Н. Л-ве, написанные для «Сборника» К. А. Губастовым, наиболее долголетним и близким другом покойного; прелестные письма к нему Леонтьева были напечатаны несколько лет назад в московском журнале «Русское обозрение». Вообще, как автор писем — Леонтьев стоит еще выше, чем как автор статей: и мы не припомним еще ничьих писем в русской литературе, которые были бы так же увлекательны и умны, философичны и остроумны, как его письма; так живы и искренни до мельчайшего штриха, до «йоты». В этом отношении особенно поучительно сравнение его писем с письмами Владимира Соловьева, которого, Бог весть с чего (верно за ученость и стихи), он ставил неизмеримо выше себя. В самом деле Л-в был неизмеримо более изящною фигурою, чем С-в; неизмеримо более интересною и гордою, самостоятельною и свободною. Вл. Соловьев вечно соглашался с партнером (в письмах, разговорах), Леонтьев вечно спорит, возражает. Лицо его всегда прямо, открыто, мужественно. В нем никогда не обманешься, ибо он издали кричит: «иду на вас». Поэтому, читая его письма, соглашаешься или не соглашаешься с ним в мысли, — внутренно с каким-то восторгом жмешь и жмешь его руку. Говоря о «восторге» — передаю личное чувство, ни разу не поколебавшееся за 20 лет, когда в самом сменились или изменились все чувства, все мысли, все отношение к действительности. Вот эта нравственная чистота Леонтьева — что-то единственное в нашей литературе. Все (почти! и великие!) писатели имеют несчастное и уничижительное свойство быть несколько «себе на уме», юлить между Сциллою и Харибдою, между душой своей и массой публики, между литературным кружком, к коему принадлежат, и ночными своими думами «про себя»: ничего подобного не было у Леонтьева с «иду на вас». Скорее он преувеличивал расхождение свое с друзьями, — несколько сколько-нибудь его «замазывал». И если «правда» есть пафос литературы — а она должна бы быть им, — то Леонтьев. достигает полного совершенства в этой патетически-нравственной стороне ее… И поистине, вот бы кому писать «Оправдание добра…». Но он знал, что «добро» — все в афоризмах, в мгновениях; и что нужно не иметь никакого к нему обоняния, чтобы этак года на три засесть за систему «оправдания добра» (название, в высшей степени забавное, труда Соловьева, страниц в 700). Точно это был «зверь», которого никак не мог изловить философ; бродил за ним, как за бизоном в прериях или за черно-бурой лисицей в тайге; «не дается в руки»… Явно, не было нюха, осязания; никакого не было вкуса к добру, которое открывается так просто, как запах розы, и близко, как поцелуй возлюбленной. Но оставим кисляев философии. Они все протухли со своим «добром» и «недобром» и ищут в кармане «бумажки», которой туда не положено. Нечем рассчитаться ни с Богом, ни с человеком.
«Сборнику» предпослано очень интересное (анонимное) предисловие. Из статей в тексте интересны: Е. Поселянина: «К. Н. Леонтьев в Оптиной Пустыни», А. В. Коровина: «Культурно-исторические воззрения К. Н. Леонтьева»; характеристика Б. В. Никольского страдает всегдашним жаром и всегдашней торопливостью нашего неугомонного «черносотенника»… Ему всегда хочется сказать пред статьей: «выпейте холодной воды». Кончая указание на книгу, скажу как неэтический писатель, подражая «серому люду» в Александровском рынке: покупайте, господа! Книга стоит дешевле бутылки вина и фунта икры, и бросайте скверную русскую привычку только кушать и пить: нужно немножко и подумать! Примите это как шутку: но, ей-ей, тут и серьезное. Плачет, давно плачет серьезная русская книга о серьезном читателе. Вот и Кусков до сих пор не издан: нет и «избранных сочинений» самого Леонтьева, нет и не появились спустя 20 лет по смерти… А он сейчас же после этой смерти был назван «гениальным».
Юбилейное издание Добролюбова {75}
Уже заглавие этого издания [313] само по себе — почти целое сочинение; а как составлялось оно, — мы можем по заглавию судить о неуклюжести и самой редакции, и самого издания. Действительно, огромные томы, в два столбца, по типу словарей и энциклопедий, на плоховатой легко рвущейся бумаге, наверное отобьют охоту и у покупателей, и у читателей, хотя напечатаны они очень хорошим, четким шрифтом. По бедности внешности — это какое-то монашеское издание. Далее, самая неприятная подробность издания — это то, что вводные г. Лемке статьи введены под добролюбовские заглавия статей, и, таким образом, пока не дошел до буквы М. Л.», — читаются как писанья самого Добролюбова, только странного характера и другого стиля. И лишь дойдя до М. Л(емке), понимаешь ошибку и бранишь, невольно и основательно, зачем не выделил редактор своих статей более наглядно для читателей, напр., помещая их петитом и во всяком случае более мелким шрифтом, а еще лучше — помещая после добролюбовской статьи или под чертою, внизу страницы, сделав сноску от заглавия. Так все делают, и так следовало сделать г-ну Лемке. Самые статейки его, библиографического характера, прилежны, кропотливы и не замечательны. Лемке — не критик и не историк, а библиограф с желчью. Это не тон Добролюбова или Чернышевского, хотя и их мысли, а тон Зайцева, или Шашкова, или Цебриковой… Таков Лемке, который будет еще много и долго писать, много и долго издавать, много и долго компилировать… Перейдем к изданному автору.
313
Библиотека русских критиков. II. Первое полное собрание сочинений Н. А. Добролюбова в 4-х томах. Под редакциею М. К. Лемке, с его вступительными заметками к каждой статье Н. А. Добролюбова, примечаниями и библиографическим очерком. С приложением трех портретов Н. А. Добролюбова, его факсимиле и именного алфавитного указателя ко всем четырем томам. Издание А. С. Панафидиной. СПб., 1912.— 4 тома 5 р.
Он заслуживал бы именно изящного, стильного издания, непременно небольшими томами, с заставками, с рисунками на обложке, где можно же было бы выразить дымную и пламенную атмосферу тех лет исторической России, в которые сам он, Добролюбов, выдвинулся такою стильною, крепкою, неподатливою фигурою. Как море, шумела вокруг Добролюбова жизнь, — а он, как «маяк времени», стоял в нем свои пять-шесть лет, упрямый, недвижный, негаснущий, «наводящий на путь». Он не имел разнообразия и, пожалуй, талантов Чернышевского, но он был гораздо его монолитнее и, пожалуй, крепче. Был сосредоточеннее, отвлеченнее, пожалуй — уже его, но душевно — и чище его. В нем не было славолюбия и честолюбия Чернышевского — черт, во всяком случае, не идеальных. Добролюбов на все времена останется наиболее чистою фигурою 60-х годов; может быть — совершенно чистою: а ведь в литературе это так трудно сказать вообще о ком-нибудь. И недолгая жизнь, недолгое «испытание» — этому способствовали: иногда смерть сберегает людей, а не разрушает их… Добролюбов захватил именно самую раннюю, самую идеальную полосу 60-х годов, когда все было «в надежде» и еще ничего не началось «в осуществлении»… А осуществленное редко бывает похоже на надежды…